Были ли описаны когда-нибудь муки великой и пытливой души? Фауст? Прометей? Чайльд Гарольд? Манфред? Демон? – Да, все это – гениальные попытки описать муки великой и пытливой души, но во всех этих попытках есть один недостаток: они слишком общи. Действительность не мучает, а терзает, колет не ножом, а булавками, насылает на Прометеев не коршуна, а мириады маленьких и злых насекомых, и самые великие и пытливые души не столько страдают, сколько грустят… Грусть как сконцентрированное страдание, как скверный осадок всех жизненных впечатлений никогда не покидала Толстого. Строго говоря, все написанное им невыразимо грустно: грустны и “Севастопольские рассказы”, и удивительный перл “Три смерти”, и “Война и мир”, и “Анна Каренина”. Как древние пророки, Толстой является в нашем обществе “с грустным и строгим лицом”. Его признания – разве это не плач Иеремии?…
Но мы еще успеем подробно ознакомиться со всем этим; пока же только один маленький вопрос: как бы мог довольный человек в разгаре семейного благополучия увлекаться Шопенгауэром? А между тем Толстой увлекается им, окруженный семьею и на вершине доступной человеку славы. Вот что 30 августа 1869 года он пишет, например, Фету: “Знаешь ли, что было для меня нынешнее лето? Неперестающий восторг перед Шопенгауэром и ряд духовных наслаждений, которых я никогда не испытывал… Не знаю, переменю ли я когда мнение, но теперь я уверен, что Шопенгауэр – гениальнейший из людей… Читая его, мне непостижимо, каким образом может оставаться имя его неизвестным. Объяснение только одно – то самое, которое он так часто повторял, что кроме идиотов на свете почти никого нет”…
Пессимистические мотивы никогда не замолкали в душе Толстого: они таились в глубине, а когда показывались наружу, то едва не доводили его до самоубийства. Скрытый, маскирующий себя пессимизм мы увидим и в “Войне и мире”…
Переходим к нему. Как создавался этот роман? Прежде всего несомненно в обстановке самой счастливой по внешности. Толстой принялся писать его немедленно после женитьбы, на лоне природы, счастливым мужем и удачливым хозяином. На работу пошло больше пяти лет; роман переделывался и переписывался
“Я тоскую и ничего не пишу, – говорит Толстой в письме к Фету от 17 ноября 1864 года, – а работаю мучительно. Вы не можете себе представить, как мне трудна эта предварительная работа глубокой пахоты' того поля, на котором я принужден сеять. Обдумать и передумать все, что может случиться со всеми будущими людьми предстоящего сочинения очень большого, и обдумать миллионы возможных сочинений для того, чтобы выбрать из них одну миллионную – ужасно трудно…”
Но все же в творчестве скрыто громадное счастье – сознание своей силы – и всякий истинный художник понимает его.
“Я, – пишет Толстой позже, – довольно много написал своего романа нынешнюю осень. Ars longa, vita brevis,[10] – думаю я каждый день. Коли можно бы было успеть
Или:
“А знаете, какой я Вам про себя скажу сюрприз: как меня стукнула об землю лошадь и сломала руку; когда я после дурмана очнулся, я сказал себе, что я литератор. На днях выйдет 1-я половина 1-й части 1805 года. Пожалуйста, подробнее напишите свое мнение. Ваше мнение, да еще мнение человека, которого я не люблю, тем более, чем более я вырастаю большой, – мне дорого, – Тургенева. Он поймет. Печатанное мною прежде я считаю только пробой пера, печатаемое теперь мне хотя и нравится более прежнего, но слабо, кажется, без чего не может быть, вступление. Но что дальше будет, – беда!.. Напишите, что будут говорить в знакомых Вам различных местах, и главное, как на массу. Верно, пройдет незамеченным. Я жду этого и желаю – только бы не ругали, а то ругательства расстраивают!.. Я рад, что Вы любите мою жену; хотя я ее люблю меньше моего романа, а все-таки, Вы знаете, жена!”