Толстой (опять с пылом перебивая меня): У нас не критика, а безобразие! Все критики преклоняются перед красивой формой и перед всяким содержанием, лишь бы оно было ново. Но новизну надо понимать в связи с пользою. Я иначе этого и не признаю[7]. Содержание же, как я вам уже писал, должно быть такое, чтобы писатель вел за собою толпу. То есть я вижу, положим, зло, страдаю от него, переживаю его и вот создаю вещь, где указываю на это зло, которого большинство, кроме меня, не видит. Вот это и есть то, что нужно[8]. Обратите внимание на плодовитость наших молодых писателей. Эта легкость писанья прямо указывает на умственный разврат, на отсутствие серьезного отношения к делу.
Разве темы, посредством которых я могу раскрыть глаза обществу, встречаются так часто? Разве человек может так часто переживать вновь открытое им и неизвестное еще миру содержание события, жизни т. д.? И критика наша – умственный разврат: она поощряет эту легкость писанья, эту проституцию мысли, слова и чуть не носит на руках какого-нибудь Фета, Полонского. В этом саморазвращении критики опять-таки играют роль два двигателя: корысть или жажда популярности – поверьте моему опыту. Какой-нибудь Евгений Марков пишет для гонорара, какой-нибудь Скабичевский хвалит его, пишет о нем статьи для гонорара же – благо платят в газетах и журналах за всякое исписывание бумаги. Следовательно, вот и вторая причина упадка литературы: наша критика. Идет мужик – опишут мужика, лежит свинья – ее опишут, и т. д. Но разве это искусство? А где же одухотворяющая мысль, делающая бессмертными истинно великие произведения человеческого ума и сердца, – хотя бы Евангелие? И как легко дается это писание «с натуры»! Набил себе руку – и валяй! Так и многие наши поэты. Ну, например, хоть ваши «Картинки детства»![9] Кому нужны ваши типы? Что вы ими сказали нового, кого двинули на доброе?
Я: Но, Лев Николаевич, у каждого бывает своя молодость. Ведь и вы написали «Метель», «Детство и отрочество». Отчего же вы не признаете за каждым права молодости?
Толстой: Кто вам это сказал? Я всегда любил, уважал и понимал молодежь и снисходительно отношусь к молодости. Но есть же ведь для чего-нибудь на свете опыт, так называемый исторический опыт. Ведь прошлые поколения передают нам нравственное и умственное наследство для того, чтобы мы им пользовались с толком, чтобы двинулись дальше, и именно с той, последней, ступеньки, которую они нам прочно укрепили. А вы считаете нужным, чтобы всякий человек начинал свой духовный подъем непременно с самого подножия горы, а не с последней проложенной его предками ступеньки. Тогда и прогресс был бы немыслим. Напротив того, вы видели недостатки молодости ваших предков, и они вам в этом отношении оставили хорошее наследство. Воспользуйтесь же им и не повторяйте их ошибок. Я вполне понимаю молодость. Но обществу-то что за дело до вашей молодости, до ваших увлечений и ошибок! Впрочем, вся наша так называемая «классическая литература» может быть названа молодостью. Пушкин, Лермонтов, Гоголь – все это умерло, как назло, в ту минуту, когда талант их креп, когда они могли подарить миру действительно капитальные, поразительные вещи…[10] И что это была за гениальная молодость! Но Гоголь, например, погиб как раз в ту минуту, когда стал осознавать, что шел по ложному пути «искусства для искусства», и написал свою «Исповедь», которая указывает на иное обращение его к жизни[11]. Пушкин стал уже переходить к прозе и, наверное, бросил бы стихи, если бы не умер.
Я: Но отчего же большинство наших лучших прозаиков начинают стихами?
Толстой: А в этом и сказывалась их молодость. Но нам смешно писать стихами только во имя молодости, оправдываясь увлечением молодости, в то время как мы уже созрели настолько, что видим весь комизм втискивания мысли в стихотворные рамки[12].
Я: Однако песни, стихи всегда были достоянием народа. У нас масса народных песен.
Толстой: Так что же из этого? И это указывает лишь на увлечения молодости. Киргиз до сих пор поет потому, что он первобытный, еще дикий человек. Русский мужик стоит на низкой ступени умственного развития. Припомните, что эпохи миннезингеров, менестрелей, бардов, баянов были эпохами умственного застоя. Песни, по мере того как появлялась умственная интеллигенция, отходили из высшего класса к народу, и когда этот народ умственно мужал, они теряли у него значение. Прежде без песен не обходился ни один акт жизни европейских народов. А теперь ходят по деревням и городам, у нас и в Европе, собирать песни, чтобы они не исчезали совершенно. Пушкин был, как киргиз…
Я: Но отчего же не писать стихи, если они даются легко?