Читаем Лабиринт Один: Ворованный воздух полностью

В Шуркиной деревне никто не заметил большевистской революции, ни один человек. Казалось, она всегда была в России и всегда будет. «Шуркина родня» — не только литературный шедевр. Это мягко оформленный жестокий приговор. Остается только догадаться, чему и кому.

Именинница, несомненно, одарила нас всех своим отборным потомством.

1985 год

<p>Поэта далеко заводит речь…</p><p>(Иосиф Бродский: свобода и одиночество)</p>

Слово как будущее культуры, реализующееся в ее настоящем, как предмет веры агностика, озирающегося в опустевшем пантеоне, словно пассажир в опустевшей электричке, — такова «философия слова» у Бродского. Он боготворит язык в духе неоклассической поэтической контрреформации, корни которой лежат в поэзии, с одной стороны, Элиота и Паунда, с другой — русских акмеистов:

«…Порой с помощью одного слова, одной рифмы пишущему стихотворение удается оказаться там, где до него никто не бывал, — и дальше, может быть, чем он сам бы желал».[14]

В случае с Бродским эмиграция не просто географическое понятие. Поэт пишет на двух языках, отчетливо осознает «дневную» и «ночную» диалектику двуязычия («После того, как я целый день „варюсь“ в английском, русский необходим мне для восстановления сил и здоровья», — здесь можно прибавить: как сон), и его стихи, написанные в эмиграции, существуют одновременно в русской и английской словесных оболочках, на страницах русскоязычных книг и, параллельно, американских поэтических журналов. Смысл этого параллелизма, наверное, не в том, что, будучи наследником двух поэтических традиций, поэт совмещает в себе две поэтические культуры. Его авторские переводы — не механический жест, а момент раскрытия и узнавания англо-американского творческого наследства, так что современная американская словесность видит в Бродском не столько поэта-пришельца, сколько своего продолжателя.

В книге эссе «Меньше, чем единица»[15] Бродский приобщает американского читателя к миру русской поэзии. В своих же русских стихах поэт парит над американским ландшафтом:

Северо-западный ветер его поднимает надсизой, лиловой, пунцовой, алойдолиной Коннектикута. Он ужене видит лакомый променадкурицы подвору обветшалойфермы, суслика на меже.На воздушном потоке распластанный, одинок,все, что он видит — гряду покатыххолмов и серебро реки,вьющейся точно живой клинок,сталь в зазубринах перекатов,схожие с бисером городкиНовой Англии…

Этот полет одинокого сильного ястреба, держащего курс на юг, к Рио-Гранде, на пороге зимы, прослежен, казалось бы, американским глазом, но смущает финальная строка стихотворения: детвора, завидев первый снег, кричит по-английски: «Зима, зима!» На каком же языке ей кричать в США, как не по-английски? Последняя строка взрывает герметичность американского мира, вселяет подозрение, что здесь не обошлось без мистификаторской мимикрии, разрушенной напоследок намеренно и наверняка.

В декорациях американского неба вдруг возникает черная языковая дыра, не менее страшная, чем осенний крик птицы, чей образ, и без того нагруженный тяжестью разнородного смысла, в виду той дыры приобретает новое, четвертое измерение, куда и устремляется ястреб:

…Все выше. В ионосферу.В астрономически объективный адптиц, где отсутствует кислород,где вместо проса — крупа далекихзвезд. Что для двуногих высь,то для пернатых наоборот.Не мозжечком, но в мешочках легкихон догадывается: не спастись.

Бывают программные стихи, но не бывает программных криков, так что я удержусь от банальных определений, замечу только, что этот крик эхом отозвался во всех углах сборника стихов Бродского «Урания» (1987).

Перейти на страницу:

Похожие книги