Еще до начала войны я познакомился с эмигрантами: все меньше верилось в то, что страшные сказки – это именно сказки. Моя наивная политическая картина мира обрушилась – я повис в пустоте. То, что творилось в мире, я решительно не мог считать борьбой «добрых и злых сил», как думали очень и очень многие, хотя и чувствовали некоторую растерянность, оттого что в результате стратегии величайшего полководца всех времен Советский Союз также встал на сторону союзников. Мой радикализм не допускал мысли, что для осуждения кровавого фарса применимы не только моральные, но и другие категории. Крушение Европы происходило, так я считал, подобно природной катастрофе, по ту сторону всякой морали, однако и по ту сторону всякого здравого смысла; я считал, что в невиданной кровавой резне виновны все – и жертвы, и палачи, что водоворот безумного апокалипсиса увлек в свою бездну всех. Мне представлялось, что человек – ошибка космоса, неправильная конструкция, созданная равнодушным, а то и вообще бесчувственным Богом, которому Гитлер в лучшем случае мог послужить в качестве символа, устрашающего мир пугала, вызванного всеобщим безрассудством. Поэтому «Зимняя война в Тибете» – не модель Второй мировой войны, хотя действие там происходит после Третьей мировой, а притча о том, что я увидел во Второй мировой и что тогда заявило о себе, – исходный момент внутреннего мятежа против существующего, неправильного мира. Конечно, бунтарство всегда было, и как раз сегодня оно больше, чем когда-либо, распространено среди молодежи, однако сегодня оно тяготеет отчасти к старым, хоть и несколько видоизмененным идеологиям, отчасти к новым социальным формам, отчасти к еще более новым верованиям. Скажем, в 1968-м, после ввода войск в Чехословакию, на митинге базельских студентов.