На этом кантональный депутат завершает свое выступление, флётенбахцы, ожидавшие совсем других речей и мысленно уже готовившиеся предстать перед судом присяжных в Верхнем Лоттикофене, были взбудоражены; пока оратор выступал, их возбуждение все нарастало, а потом и выступление, и возбуждение разом обрываются – настает глубокая тишина, которую внезапно прорезает крик галки, кружащей над головами безмолвных людей, и тишина становится еще заметнее, а тем временем лицо Шлагинхауфена – хозяина «Медведя» и председателя общины – светлеет, он не утирает слез, коих не стыдится, и, почему-то перейдя вдруг на «ты», сердечно, простыми словами благодарит кантонального депутата:
– Спасибо тебе, Этти, от всех. Господь благословил нас.
III. Мятежник
После горной деревни, на первом семестре Бернского университета, до школы начальной военной подготовки, я зарабатывал на личные расходы уроками греческого и латыни. И читал – запоем, часто ночи напролет, в основном классику; как ни странно, мне полюбился Виланд,[66] думаю, я знаком с большинством его сочинений; затем Лессинг и особенно Клейст;[67] я снова и снова возвращался к Бюхнеру, Граббе[68] и Геббелю[69] и много читал поэтов – важнее других для меня были Гёльдерлин[70] и Мёрике.[71] В то время я еще слыхом не слыхал о поэтах-экспрессионистах, первым из них, кого я прочитал, был Хазенклевер.[72] Прочитал для своей письменной работы. Профессором немецкой литературы в университете был тогда Фриц Штрих, выдающийся ученый, с ним у меня вскоре возник конфликт. Примером и образцом Штриха был Вёльфлин,[73] у которого Штрих позаимствовал многие искусствоведческие термины и понятия. Важнейший его труд – «Классицизм и романтизм», в этих художественных направлениях Штрих усматривал два различных принципа: для классицизма это завершенность и замкнутость, для романтизма – бесконечность и открытость. Меня не устраивало то, что собственно литературные достоинства произведений ему были безразличны и занимался он исключительно исследованием структур. В конце концов, когда Штрих потребовал, чтобы я сравнил «Антигону» Софокла в немецком переводе Опица и «Антигону» Хазенклевера, я запротестовал. Сравнивать их мне представлялось абсурдным, драму Хазенклевера я считал безвкусицей, плохой поделкой. Лишь со временем я понял, что был неправ; качественная ценность произведения не является объективным, научным фактом, а литературоведение, пожалуй, и в самом деле ни на что не годится, кроме исследования структур. Этот спор раз и навсегда отвратил меня от изучения литературы. История искусства показалась мне еще более безотрадной, и уж совсем глухую тоску нагнал на меня немецкий язык древнего и средневекового периодов, этой стариной мы занимались с Вильгельмом де Боором, немцем, в конце войны высланным из нашей страны. Помню, как однажды я встретил его, незадолго до высылки, – в два часа ночи он шагал по мосту Нидэггбрюкке в сторону Медвежьего рва: плащ развевается на ветру, выпученные глаза полны растерянности, руки загребают, как бы разрубают воздух.