С Мулей я не равнялся и не равняюсь. Схожи мы разве только в том, что параллельно разводились… Как я с Лидией Павловной параллельно разменивался… Ну, с Мулей не так параллельно, он раньше начал. Но даже это получалось у нас по–разному: у него — глобально. Он уходил из очередной семейной жизни, как Толстой из Ясной Поляны. Куда и к чему пришел — его дела: в каждой избушке свои погремушки. И все же я мудрее Мули себя чувствую, в третий раз не женившись.
Когда–нибудь Муле памятник стоять будет, а пока у Мули хрен на блюде. Ростик для него проект придумал, на всю жизнь и на памятник хватило бы — Муля отказался. Проект был на Россию, поэтому перед мафией московской прогнуться надо было: чуть–чуть, ни для кого незаметно — да куда там, никак… У Мули в Москве и свои люди были, еще бы их не было, с ними Ростик все и замутил, но в Мулю — как лом вогнали и вынуть забыли. Он не говорил: имя, честь, но все оно как бы само сказалось, когда Муля процедил в сторону: «Лабухня».
Ростик разобиделся: «Неперестроенный лабух — клиника».
А Горбачев к тому времени давно перестройку придумал и погорел из–за нее. Народ советский, прежде всего русский, перестраиваться не двинул. Огляделся вокруг: все, блядь, то же, а водка, блядь, дороже. Горбачев удивлялся: как оно, блядь, так вышло?.. С ускорением, социализмом с человеческим, как у членов Политбюро, лицом — и всем остальным. Генсек и не подозревал, что придумал перестройку для лабухов — ни для кого больше. Одни лабухи и перестроились. Так что Муля и в этом — не совсем лабух, и Ростик зря на него, как на лабуха нормального, рассчитывал…
До перестройки, чтобы хоть что–то заработать при ставке меньше червонца за концерт — на две бутылки водки с плавленым сырком и ливеркой — надо было прокручивать по два, по три и четыре концерта в день, что называлось «чёсом». «Чес» строжайше запрещался, считался халтурой, покупая билеты на которую советские граждане здорово недобирали в качестве музыкального искусства. Граждане, возможно, и недобирали, а вот лабухи здорово перебирали, когда «чесали» в сибирях и на дальних востоках, случалось, и по пять ежедневных концертов, первый начиная в одиннадцать утра и последний — в полночь. И все это живьем, изнемогающим горлом, изнесиленными легкими и немеющими пальцами! Лабухи все до одного передохли бы, если б с перестройкой не перестроились. Укрепляя справедливость и равенство, стараясь, чтобы качество музыкального искусства для всех советских граждан было одинаковым, они стали «чесать» под «фанеру». То бишь под фонограмму. Закрутился на пульте звукорежиссера магнитофон, заиграло и запело не знающее устали железо, а вокалисты только рты разевали, и лабухи только вид делали, будто лабают. Об этом знали и те, кто на бумаге в суровых приказах «чес», а тем более «фанерный», будто бы запрещал, а на деле разрешал и даже поощрял, имея с «чеса» свое, и знали те, кто платил за это — покупал и покупал билеты. Последние по давней советской привычке совершенно не обращали внимания на такую мелочь, как качество того, что им за их же деньги вдувают. Советские граждане, как бывшие, так и нынешние, хоть сейчас они, вроде, и не совсем советские — это лучшие в мире покупатели любой хренотени.
Как весело просвистывали они свои денежки, когда фонограмма вдруг обрывалась, а вокалисты все еще разевались, хватая воздух немыми рыбами. С каким счастьем, с какой радостью они надуривались!.. И по сей день надуриваются, потому что многое изменилось с той поры, но завоеванное лабухами право на «фанеру» никто отменить не смог и вряд ли сможет. Его, как революционное завоевание, как раз и узаконила перестройка, и тем самым вывела лабухов из тесных и даже при «чесе» малокассовых залов на простор стадионов!.. Вот тут уж, на стадионах, в конце 80‑х и в начале 90‑х славно–революционного ХХ века, кто не спал, тот и взял.