— А ты чего раздрожался весь, Ростик? Это ж мои понты, жиды кровь не пьют, байки это…
— Вон… — побелевшим шепотом еле проговорил Ростик. — Пошел отсюда вон!
Крабич сел и налил себе пива.
— Не ты меня приглашал.
— Забавно у вас, — сказал Шигуцкий. — Без баб обойтись можно.
С неожиданностями у меня сегодня получался очевидный перебор.
— Пошли, — поднялся я и взял Крабича со спины под мышки. — Тебе пора…
— Ты меня выгоняешь?
— Я не выгоняю тебя. Я прошу тебя уйти.
— Так не пойду, если не выгоняешь. Мне с вами весело.
— Вон! Вон! Вон! — начал хватать со стола и швырять в Крабича все, что под руку попадало, Ростик. Крабич наклонился под стол — и куски сыра, хлеба, колбасы, ножи и вилки, проскальзывая по его избитой спине, летели в меня. Ростик словно не видел этого, не мог остановиться — и тяжелая, стальная, острая, как ость, вилка вонзилась сверху в самый корень моего романчика.
— О, бля… сказал Красевич. — Чуть бы ниже…
Я и сам, похолодев, так подумал.
— Ромчик… — разинувшись, застыл Ростик. — Я не хотел…
Боль насквозь прожгла меня от романчика к копчику, от него вниз и вверх, к пяткам и к затылку. Вилка впилась, казалось, во все мое нутро, в самые глубины… Я вытащил ее — и по романчику потекла кровь.
— Водкой полей, — во второй раз одно и то же посоветовал Шигуцкий и прыснул. — Все! От баб ты свободен, одной проблемой меньше…
Ну, и что я теперь Ли — Ли скажу?..
Ростик подбежал с водкой и чистой простыней.
— Поехали в клинику, Ромчик… Мало ли что…
Я поливал рану водкой, смотрел на своего искровавленного романчика — и надо мной из высокого белого облака, из снежно–творожного сугроба вылепливалась и все ниже, ближе опускалась студентка медицинского института, пионерская медсестра, фея Татьяна Савельевна. Если кто–то сейчас мне и смог бы помочь, так это она.
«Помоги!..» — взмолился я, но Татьяна Савельевна, вздохнув надо мной, растаяла, уплыла, улетела…
На хрен я приснился ей, старый мудак без хрена.
Все в прошлом.
— Обрезание жиды устроили? — вытянул голову из–под стола Крабич. — Могу и твоей крови за Беларусь выпить.
— Накапай ему, — сказал Шигуцкий. — Пусть выпьет.
Крабич передумал, скривившись.
— Ага… Хуй я из хуя выпью…
Ростик стал подбирать с пола все, что разбросал.
— Придурок он… И давно знаю, что придурок, и все забываю… Разбираюсь с ним, как с нормальным… Давай в клинику отскочим, Роман?
Может, и нужно было бы доктору показаться, но не вилкой же в такое место раненному…
— О! — как будто только что вспомнил о чем–то важном кандидат в депутаты. — У меня свояк — хреновый доктор…
— Спасибо, — попытался я присесть. Болеть болело, но уже не так остро, не насквозь. — Обойдется…
— Да я не к тому, — произнес, наконец, больше, чем одну фразу, Красевич. — Свояк про это истории рассказывает — живот надорвешь. Привозят как–то бабу оглоушенную и мужика с перекушенным. Баба без памяти, у мужика спрашивают: что да как? Оказалось, они сутки друг с друга не слазили, личный рекорд установить хотели. А захотели есть. И он на кухню, блины печь. Он их печет, на сковородке подкидывает, переворачивает так, а она подползла… ну, рекорд ведь установить… и посасывает. Он глаза закатил… ну, сладко… и блин с огня мимо сковородки ей на спину шмяк! Она и грызнула! А он с размаха ей сковородкой!.. О!..
Красевич смотрел на всех, ожидая смеха, но все молчали, и он спросил, подрастерявшись:
— Разве не смешно?.. Блин шмяк… баба грызь… а мужик…
— Гы–гы–гы!.. — первым загыгыкал Шигуцкий, хмыкнул Ростик, разоржался Крабич, и во мне непроизвольно начал подниматься смех — снизу, как раз оттуда, где болело. Компания пусть не навсегда, на какое–то время, но сладилась.
Сладившись, решили, что прежде чем пить и снова друг друга калечить, не мешало бы попариться. Хотя бы попытаться сделать то, для чего нормальные люди ходят в баню. «Тебе только грудь парим», — позаботился Шигуцкий о Крабиче, на что тот ответил: «И только не ты».
Ритуальное в бане — не пьянка, ритуальное — священнодейство в парилке. По наслаждению оно — сразу после действа с женщиной. Душ, как ни люби его, с парилкой не сравнить. Душ и с женщиной тебя принимает, даже подстрекает к тому, чтобы ты был с ней, а парилка — нет. Женщина в парилке — погибель, катастрофа, развал действа. Поэтому женщина — отдельно, парилка — отдельно. Без ревности.
И все же в двух различных чувствованиях — женщины и парилки — есть близкая, почти слитная схожесть. Наивысшего наслаждения в обоих случаях достигаешь тогда, когда весь ты в женщине, или весь в парилке — и ни капли тебя не остается вне их. С женщинами у меня так, чтобы весь я, нигде и ничего от себя не оставив, был только в них, редко случается, в парилке — чаще… Разумеется, это совершенно разные ощущения, каждое на свой вкус — я не о каких–то там отклонениях…