Возле Лидии Павловны стоит фикус, или она стоит возле фикуса, тут как и с какой стороны смотреть, и Лидия Павловна держит на поводке рыжую, паленую таксу. Не так давно псину эту видел я почти черной, Лидия Павловна время от времени ее перекрашивает, стремясь к некому оптимальному для таксы окрасу. Фикус худой и пыльный в высоту, такса худая и паленая в длину, а Лидия Павловна просит:
— Романчик, Рома, Роман Константинович, возьмите у меня пожить у вас мой фикус и мою таксу.
Делать вид, будто это шутка или я чего–то не понимаю, не приходится. Это не шутка: Лидию Павловну выставили из дома. Не впервые. В предыдущий раз, когда такса была почти черная, а Лидия Павловна была без фикуса, я взял бывшую актрису с черной таксой пожить к себе, но сейчас у меня живет Ли — Ли. И я говорю Лидии Павловне:
— Пардон, мадам, сейчас у меня Ли — Ли. А квартира однокомнатная, вы знаете.
— Да сама я и не напрашиваюсь к вам, Ромочка. Я прошу за вазон и собаку.
Как–то я и не думал, что фикус — вазон.
— Вы это древо тропическое вазоном называете?
— Вымахал, как бамбук, — соглашается Лидия Павловна. — Обрезание бы сделать, но больно живому, жалко…
Пенсионерке еще союзной, Лидии Павловне выделили место в Доме ветеранов сцены где–то под Москвой, и места этого ее почему–то не лишили, хоть сейчас она пенсионерка другой страны. Только в том Доме ветеранов, во–первых, холодно и почти не кормят, а, во–вторых, возвращаться туда Лидия Павловна не желает. «Я слишком долго с ними жила, чтобы еще и умирать с ними».
Уже довольно долгое время, разменивая квартиры, мы перемещаемся, мигрируем с Лидией Павловной по нашему городу параллельно. Жили в одном и том же доме, когда был я первый раз женат, в соседних — когда развелся и вновь женился, и сейчас снова в одном. Я разменивал квартиры, расходясь с женами, а Лидия Павловна меняла их, можно сказать, из–за любви к движению: то разъезжаясь, то опять съезжаясь с единственным сыном, с которым и жить не могла, и не могла не жить — он без нее погибал. При каждом очередном размене мы несли потери, каждый свои, поэтому я с Ли — Ли живу в однокомнатной квартире, а у Лидии Павловны с сыном Игорем Львовичем две комнаты на двоих. Лидия Павловна замыкается в одной с таксой и фикусом, а сын во второй — с кем попало. Он также на пенсии — по здоровью, которое положил на алтарь Отечества, занимаясь чем–то крайне секретным, поскольку доктор физико… или каких там наук. Когда напивается, а напивается Игорь Львович через два дня на третий, два дня лежит мертвый, он хватается за топор и пытается прорубить дверь в комнату Лидии Павловны. Лидия Павловна вызывает милицию, Игоря Львовича забирают, Лидия Павловна прячет топор, передыхает день и идет вызволять Игоря Львовича. Игорь Львович возвращается, находит топор, напивается — и все начинается сначала…
— Рома, как мне быть? — спрашивает Лидия Павловна.
Я не знаю. Такса (это он — таксист, или как?) поднимает ногу и струит на фикус.
— Дартаньян, фу! — возмущенно, словно не ожидала от него такой выходки, хоть он делает это и дома, когда Игорь Львович рубит двери и не дает ему с Лидией Павловной выйти на улицу, дергает Лидия Павловна за ошейник палено–рыжего Дартаньяна. «Три мушкетера» — ее любимая книга, а через нее и моя. Лидия Павловна будто сызнова открыла для меня эту книгу как энциклопедию, в которой легко и весело написано почти все, что можно написать о превратностях судьбы, об изменчивой человеческой жизни.
— Помните, — спрашиваю я, — как д'Артаньян разбогател и снял в отеле шикарные апартаменты? А хозяйка поинтересовалась, оставлять ли за ним его мансарду?..
Лидия Павловна помнит.
«Оставьте, — ответил д'Артаньян. — Жизнь переменчива».
— Вам надо было оставить за собой свою мансарду.
— Да, да, — соглашается Лидия Павловна. — Надо было…
Второй этаж в пятистенке на окраине города оставался за ней по смерти брата, но она продала его, чтобы было на что жить, а Игорю Львовичу — пить: он забрал у нее половину денег, потом от половины еще половину и четверть…
— Может, мне подняться и переговорить с Игорем?
— Не с кем… — разводит она руками, и Дартаньян дергается в ошейнике, полагая, что они идут, наконец, гулять. — Не с кем, да и не один он, там компания…
— Я все же поднимусь… Только фикус давайте оттащим в сторону, чтоб не мешал на дороге.
— Это я мешаю, Рома. Сегодня вдруг почувствовала, что всем мешаю.
Будто бы ни вчера, ни прежде никогда не мешала и не чувствовала.
Когда–то я написал музыку к ее бенефису. Актриса она драматическая, но на бенефисе захотела попеть и потанцевать. В водевиле. Пусть бы плясала, ради бога, только не нужно ей было связываться со мной. Мы дружили — и я хрен знает как для нее старался, и драматурга стараться заставлял, поэтому водевиль получился старательно–хреноватый. Она не назвала водевиль хреноватым, а сказала, что чувствует, как мешает в нем музыке. «Ты написал такую полетную музыку, место которой в космосе, а не на сцене в пыльных кулисах. Твоя музыка струится, искрится, переливается, а я болтаюсь в ней, как какешка в унитазе… Понимаешь?..»