— Третьего дня братишки цистерну коньяка на путях нашли, ну, знамо дело, нацедили два ведра, сами приложились и товарищам отнесли. Так командир наш, товарищ Еро-химов, с комиссаром, товарищем Раисой Кобель, тот коньяк взяли, да и реквизировали. На нужды голодающего пролетариата, говорят. Братишек, которые цистерну нашли и на месте, значит, приложились, товарищ Раиса лично в расход пустила. А у цистерны приказала охрану выставить. Пришли на место, где цистерна была, а там «пульман» запломбированный и больше ничего. Главное, куда что делось? Спереди тупик и сзади тупик. А командир с комиссаром в штабном вагоне заперлись и не выходят. Граммофон у них там играет. Весело! — Мужик сделал последнюю затяжку, выковырнул бычок, продул мундштук и бережно спрятал в карман шинели. — Для пролетариев, говорят, а где здесь пролетарии? Может, мы и есть пролетарии, как думаешь?
Лабух промолчал, не зная, что ответить. О пролетариях он имел самое смутное представление. Пролетали пролетарии, пролетели и пропали...
Мужичонка сунул руки в карманы шинели, поежился, словно от холода, и добавил:
— А Кобель — это у нее, у нашей комиссарши, фамилия такая. Она сама из бывших, вот и фамилия соответствующая — Кобель. А так она женщина вся из себя гладкая, только подойти боязно, от нее даже братишки шарахаются. Одно слово — Кобель, а не баба. Только товарищ Ерохимов бывших не боится, у него мандат, ему что... Он эту Кобель, как курсистку: раз, два — кружева, три четыре — зацепили... Ну, бывай, анархия, пойду я, а не то, не ровен час, к гудку опоздаю.
Может, туман поредел, а может еще что, но Лабух только сейчас обратил внимание, что у платформы стоит самый настоящий бронепоезд, построенный революционным пролетариатом на Путиловском ли, Обуховском ли заводе, но давно, ох как давно. Хотя, впрочем, бронепоезд был и сейчас как новенький. Влажные потеки подсыхали на стальных плитах бро-нетеплушек, похожих на грязно-зеленые гробы, ощетинившиеся пулеметными мордами. Мешки с песком были уложены в аккуратные брустверы, из-за которых торчали расчехленные стволы трехдюймовок. На железных боках вагонов красовалась грозная надпись: «Агитбронепоезд имени революционного пролетариата всех стран». Из бронированного же штабного вагона, выделяющегося из всего состава размерами и статью, доносились разухабистые скрипы граммофона: «Если женщине захочется, то и мертвый расхохочется!»
Время от времени штабной вагон вздрагивал, словно некие разгулявшиеся гиганты, войдя в раж, начинали стучать кулаками по столу в такт канкану. Дрожь проходила по всему бронесоставу, лязгали сцепки, и казалось, что вот-вот бронепоезд тронется и пойдет-покатится, наконец, набирая скорость, вершить мировую революцию. Все, однако, лязгом и ограничивалось. Сонные красноармейцы около орудий мирно докуривали свои самокрутки, булькали котелки на чахлом огне костров, разведенных прямо на перроне. Безразличные часовые устало вершили свое бесконечное патрулирование. Всплывала унылая и нестройная песня, понятно было, что поют по привычке, что другие песни напрочь забыты, что эту тоже петь не хочется, но надо же людям что-то петь... «Товарищ, товарищ, война началася, бросай свое дело, в поход собирайся...»
Лабух простился с солдатиком, который сразу же присел около ближайшего костерка и словно бы пропал, и зашагал к голове состава. Громадный и черный, паровоз стоял под парами. Брони на него не хватило, но паровоз и сам по себе был грозен. Не нужна ему была никакая броня. Рычаги и сочленения лоснились вонючей смазкой, словно черным потом. Время от времени раздавался шумный вздох, и струи пара яростно хлестали по мокрой платформе. Усатый машинист помахал из кабины. В руке его покачивались тускло-желтые, похожие на каплю меда часы-луковица с открытой крышкой:
— Отойди-ка, товарищ, отойди в сторонку, сейчас гудеть будем. Уже приспело время.
Лабух сначала не понял, но на всякий случай отошел к краю платформы. Машинист пропал в кабине, потом мелькнула чумазая мозолистая рука, уцепила какую-то проволоку и потянула. И раздался гудок.
Нет, не гудок это был, а рев, победный вопль динозавра, покрывшего самку. Горячие струи смели с платформы мусор, зло хлестнули по сапогам, норовя обварить и сбить с ног. В небо вонзился торжествующий столб пара, расходясь в немыслимой высоте тонкими, причудливо извивающимися лепестками. Ноосфера ахнула и, тоненько повизгивая, принялась вбирать в себя животворное семя революции.
Когда Лабух пришел в себя, все уже кончилось, только слабенькие белые струйки бессильно стелились по перрону. Казалось, даже черные бока локомотива-богатыря опали и смялись, словно пустая пивная банка, сжатая рукой юного балбеса. Сапоги отсырели. Влажные джинсы больно липли к обваренным ногам. Лабух осторожно обошел тупик и, все еще опасливо косясь на бородавчатую, глумливую, всю в заклепках морду паровоза с красным петушиным подбородником, выбрался наконец на открытое пространство.