Поэтому, удостоверившись, что потерпевший не собирается никуда заявлять, в медучреждения обращаться не намерен и охотно принимает приглашение переночевать у своих спасителей, а завтра уберется подобру-поздорову с подведомственной территории, ночной дозор, напоследок пожурив водителя: «Что ж ты, отец, поддатым за руль садишься? Ты уж давай поаккуратней!», отправился по каким-то своим, более неотложным делам.
Александра Егоровна на радостях даже бутылочку нам выставила к позднему ужину, предварительно обработав йодом мои ссадины, и уселась чинить мою джинсовую польскую курточку и шитые мамой расклешенные штаны. Я с непривычки мгновенно опьянел от крепчайшего самогона и слушал, как сквозь туман, хмельные и немного хвастливые рассказы Ивана Матвеевича про сына, который щас в армии, недавно приезжал в отпуск, уже младший сержант, через год вернется, чтобы поступить в строительный институт, а жениться ему еще рано, хотя тупицынская Ольга его ждет не дождется, хорошая девка, но пусть Ванька учится, успеет еще…
– Хватит тебе уж, Вань. Давайте укладывайтесь. Вот, сынок, как смогла зашила… Постирать бы, да не высохнет до завтра, ты уж сам…
Утром, позавтракав удивительными оладушками (интересно, для меня Егоровна расстаралась, или она так всегда баловала своих Ванечек?), я был отвезен на станцию и навсегда уехал (роковая страсть в эту ночь растаяла бесследно, как струйка дыма). Наши с Иваном Тимофеевичем ангелы-хранители, помахав друг другу крылами, тоже расстались навеки, а бес, отвечающий за изничтожение возмутительного гогушинского счастья, поджав хвост, убрался на время восвояси – штудировать «Письма Баламута», наверное.
Александра Егоровна заставила повинного муженька дать честное слово, что больше он к вину не притронется, и он безукоризненно выполнял обещание целый год, даже чуть дольше – до самой смерти сына Ванечки, дембельнувшегося в мае, поступившего на рабфак в МАИ, поехавшего на отцовском «Урале» катать свою Олю Тупицыну и столкнувшегося с МАЗом.
После похорон Иван Тимофеевич стал пить каждый день и почти каждый час, с каким-то странным, тихим упорством, ничего не отвечая на попреки и мольбы Александры Егоровны, правда всегда покорно и исправно выполняя все ее хозяйственные просьбы. Но если не попросишь – так и будет сидеть сиднем день-деньской, механически наполняя и опорожняя граненую стопочку – самогона-то за время его годичного воздержания скопилось вдосталь.
Ни утешения, ни забвения он в алкоголе не находил и, кажется, не искал. Вид у него был такой, какой бывает у смертельно больного человека, принимающего все в больших дозах уже давно не болеутоляющее лекарство, и в тайне надеющегося, что в таком объеме оно окажется, наконец, ядом.
К сожалению, именно так и оказалось, и годовщину сыновней гибели Александра Егоровна встретила уже вдовой.
Как она смогла пережить все это, я не знаю, и представить мне это невозможно и страшно. С ума не сошла, криком не кричала, истерик никому не закатывала, схоронила, как положено, и стала жить дальше. Весной сажать, летом поливать да пропалывать, осенью собирать урожай. Долгой зимой топить печь и ждать весны.
В общем, по Марксу – «идиотизм деревенской жизни». Идиотизм! В зеркало б поглядел, урод волосатый – вон он где, идиотизм-то настоящий!
Постарела Александра Егоровна в тот год, конечно, сильно. И почему-то почти отнялась левая нога. Потом, правда, Егоровна ее расходила, но маленькая хромота так и осталась. Ну и побаливала иногда, так что обзавелась моя старушка палочкой – Аркадий Петрович отдал ей свою старенькую. Но она старалась все-таки, если нога не сильно болела, ходить без нее, чтоб не набаловаться и не привыкнуть.
Кроме смехотворного чутошного роста, главной особенностью Тетишуриной внешности были глаза – огромные, зелено-голубые и какие-то совсем уж беззащитно добрые. Обладателей такого взгляда раньше принято было насмешливо называть исусиками. И совершенно не важно, что на самом-то деле глазки у Александры Егоровны были довольно маленькие, как и у всех Богучаровых, что это толстенные очки так сильно и красиво увеличивали их: если справедливо утверждение, что глаза – зеркало души, то офтальмология и оптика в данном случае просто исправили досадную недоработку генетики.
Что касается духовно-интеллектуального мира, то нравственная философия бабы Шуры описывалась, во-первых, любимой максимой покойной мамы: «Повадишься пердеть, и в церкви не стерпеть», а во-вторых, соломоновой или горацианской убежденностью в том, что ненасытная алчность,
Страх потерять иль надежда добыть малонужные вещи
есть суетство сует и бесполезное томление духа. Ну а скромные метафизические запросы Ладиной хозяйки вполне удовлетворялись Никео-Цареградским Символом веры, хотя размышлять о его глубинах она за недосугом не привыкла и проникать дерзновенной мыслью в непостижимую тайну троичности Божества считала делом не своего ума.