Это прозвище он дал мне, когда я был совсем маленьким и питал странное, необъяснимое пристрастие к запаху ладана. Мама полагала, что это какая-то врожденная, болезненная склонность, а папа пообещал при случае показать меня психиатру, но я решительно взбунтовался: я терпеть не мог психиатров и почему-то вообразил, что они будут вырезать куски из моего тела, чтобы удалить эту болезненную склонность. Я рыдал так отчаянно, что папа тут же отказался от своего намерения. Я же от своего пристрастия к ладану не отказался. Да и невозможно было с ним бороться: приторно-сладкий смолистый запах приводил меня в восторг, опьянял, кружил голову легким весельем. Даже когда дядя Геррит лежал в церкви и его отпевали, чтобы потом опустить в могилу, а ладан густой пеленой плыл над мерцающими свечами, я наслаждался его ароматом. Это было неприлично, я и сам сознавал это, но что я мог поделать. Ладан словно околдовал меня, я всей душой желал, чтобы этому волшебному дурману не было конца. Менеер священник немилосердно фальшивил, тетя Леа и Юлиантье громко рыдали, истязаемый церковным звонарем орган душераздирающе стонал, но все это не имело никакого значения, ибо прекрасный, душистый ладан начисто уничтожал пропасть между чувствительностью и бездушием, — пропасть, разделяющую живых и мертвых.
На чердаке ведьминого дома тоже пахло ладаном. Это вовсе не моя выдумка. Я просто где-то читал, что ведьмы, становясь невидимками, оставляют за собой запах ладана. Нет, я не ошибался, в мансарде пахло ладаном, и это было вернейшим доказательством, что старуха — самая настоящая ведьма.
Мне стало совсем жутко, я боялся закрыть глаза. Я слышал, как мама сказала папе:
— Тут, по-моему, есть блохи. Меня всю искусали. Папа беспокойно заворочался в постели, мне показалось, что он тоже стал почесываться.
— Если это единственное неудобство, которое нам причинит война, — ответил он, — то можно сказать: нам повезло.
«Блохи, — подумал я, — они вредные?» Впрочем, папа говорит о неудобстве, а ведь неудобство — это что-то неприятное, но не опасное. Лично я против блох ничего не имел, к тому же они меня и нисколечко не кусали.
Наступила тишина, и я, должно быть, начал уже засыпать: голова отяжелела и темнота сгустилась… светился лишь крохотный огонек — тлеющий фитиль задутой свечи. И вдруг папа, вскочив с постели, бросился через всю комнату к окну. Я вздрогнул и открыл глаза.
— Лежи спокойно, малыш, ничего особенного, — сказала мама. Но голос у нее был такой, что я понял: случилось как раз что-то особенное.
— Папа! — крикнул я.
— Тише, — отозвался он, — тише, говорю тебе. Папа влез на стул и выглянул в чердачное окошко.
Странные световые полосы скользили в квадрате окна, сливаясь в светящийся нимб над папиной головой. Я лежал на кровати и, напряженно вытянувшись, слушал. И наконец понял, что происходит. Я узнал гул приближающихся самолетов. И, вслушиваясь в эти знакомые звуки, постепенно успокоился. Внизу, на дороге, все стихло. Стоя на стуле перед окном, папа рассуждал вслух:
— Вот уж не думал, что они сюда доберутся. А ведь расстояние приличное, вдоль всей французской границы пришлось, наверное, пролететь. — И после небольшой паузы добавил: — В жизни не видел столько прожекторов.
Я хотел перелезть через кровать, чтобы поглядеть на прожекторы, но мама удержала меня за руку.
— Лежи, Валдо, останься со мной.
Она попросила так ласково, с такой нежной настойчивостью, что я не мог ослушаться и остался с нею, правда немного огорченный, но без всякого сопротивления: я понял: мама тоже боится, потому и цепляется за меня. В первую ночь нашего бегства, то есть вчера, когда рядом загрохотали зенитки, она придвинулась ко мне поближе и сказала:
— Хорошо хоть мы сейчас все вместе. Вот и теперь мы тоже все вместе.
Впрочем, ничего особенного и в самом деле не произошло. Папа оказался прав: гул самолетов не только не усиливался, а, напротив, стал удаляться. Но теперь мы услышали грохот проезжавших мимо орудий — словно тяжелые мельничные жернова, они прогромыхали по улице. А потом и этот шум затих, как-то сразу оборвался.
Мама, по-прежнему крепко держа мою руку, уговаривала меня спать: никакая опасность нам больше не грозит и папа постоянно на страже. Я стал думать о ладане, о блохах, о ведьме и ее внуке Вилли, который спит в соседней комнате. И вдруг словно куда-то провалился, будто скользнул в темную щель, в открытый канализационный люк на мостовой. И мамина рука уже не могла меня удержать.
Я проснулся оттого, что в комнате горел свет — слабое мутно-желтое мерцание газовой коптилки. Мне казалось, что все это я вижу во сне. Мама и папа сидели слева и справа от меня на кровати, выпрямившись, смертельно бледные, с испуганными глазами.
— Мам… — робко позвал я.
Она молчала. И неотступно глядела на дверь. Я обратился к папе, но и он не взглянул в мою сторону, а смотрел куда-то поверх меня — на дверь, так же как и мама. Я затаил дыхание, меня душили страх и возмущение. Почему никто из них не обращает на меня внимания?
— Кто-то стучится? — спросил я папу.