Мы устроились на самой дорожке – от автобусной остановки до баптистского молельного дома, туда-сюда сновали по дорожке простолюдинки, жертвенно-аспидные, но шаг у них был атеистический.
Мы достали нагретую водку, пластиковые стаканчики, я кинул в каждый по две-три чаинки, чтоб вызвать короткий сморщ от неприятия. Развернул пучок лука, и тут нашу бутылку задел горбатый юноша, с кокошником, кочергой и игрушечной арфой. Я вздрогнул, не успел подхватить емкость, и водка пролилась на сухую траву. Но мне показалось, водку задел симпатичный котёнок с жёлтой фиксой на клыке. Лиза стала громко петь джазовую композицию.
Выпили, не закусили. Забыли белые панамки дома, стало нагревать голову. Лиза перешла с импровиза на частушки с продовольственной тематикой. Из-за забора сверкнул глаз кинокамеры, нет, просто глаз собаки. Лиза уткнулась носом в мумию головастика.
А вокруг шумел и плескался народ, бутузы-мальчики, бутузы-старушки, крепенькие гладенькие старички с девичьей кожей, снова возник джазовый импровиз, личный и душевный. Мы налили по четвёртой. Рядом звенела яростная крапива, за забором слышались причмоки и голос: диванчик-майданчик, курочка не скрипка, воробей не офицер, – вылетела бутылка, пластиковый «бдум» отскочил от головы Лизочки, клацнули её челюсти, симпатично вздулись щечки, она улыбнулась. Пластиковая бутылка с литром недопитого лимонада, отскочив от головы, перевернулась и, журча, покатилась к пруду, т. е. карьеру. Мы налили по пятой и приподнялись, чтобы окунуться в нагретой уже воде. Залезли в воду и давай резвиться. И брассом, и кролем, и туда, и сюда. А потом Лехаилу (так звали нашего «запевалу» и теософо-бретера, могущего читать короленковские лекции – короче, смысл его воскликов состоял в следующем: вы говно, и только я приближен к Богу, только я могу кидать вам толику экскрементов в ваше… Некогда славянское лицо его было испорчено ужи-мом над чужими горестями, глаза сухие и не добрые никогда – глаза желали наводнений, мора, огня и пепла. Но это по трезвости. Водка вносила антизлобный витамин, лицо его становилось каким-то итальянистым, тень запоздалого сострадания к вобщем-то симпатичному человечеству появлялась. Рост маленький, вес небольшой), – а потом Лехаилу пришло в голову ненастье, и он за ноги свою Лизочку поднял, а её голова на дно ушла. Правда, карьер в этом месте по пояс, но всё равно. Вздрогнула Лизочка ножками. Гладенькие вкусные пяточки встрепенулись. У меня навернулась слезка. Я поплыл к ним сажёнками, вспоминая стихи Баратынского после знакомства с Батюшковым. Но вдруг до меня дошло, что топит Лехаил свою курочку, свою сокопуляционницу… Ужас. Я подплыл к ним, а она уже постельной пяточкой воду не мутит. Поникла вниз головкой. Он снова за косы ее и головой торкает в дно. Я вырвал её от Лехаила. Она еле кашляет, падает на воду, дергается в конвульсии. Она идет к берегу. Выходит. Идет по асфальту пыльной дороги. Чуть под мазутовоз не попала, из совхозной машины облили навозом. Покачнулась, схватилась за виски, грохнулась, застонала. Безумье, мне её жалко, она взрослая статная красуля, из тех, кто выступает на родительских собраниях, косы венком на затылке, никакой косметики и тихий гипнозный голос. Таким обычно говорят о вечной радости, не объясняя сути. И глаза со слюдяной поволокой, ножки точёные, ароматные, прозрачные икры, детские ногти, мягкие пятки, зовущие мясы, ямочки, бедра чуть шевелятся, игриво так и достойно – мол, только для гордого мужа и «никаких». Плечики плавные, на такие плечики хорошо приклонить головку лунной и, быть может, предметельной зимней порой и говорить о будущем урожае белой смородины, а за окном луна, мороз изукрасил узорами стекла окна, скворчит ноздрями киска на печи, ей через два часа на обход подвала. Хорошо быть с такими плечиками рядом, никто не кусит, никто не подсыпет сена в творог, дружно стучат сердца, они молоды, неглупы и горячи, – это и есть славное время. Такие плечики созданы для клятв в верном и благостном объятии у того же деревенского ручья, чтобы саднило жаркой страстью и силой притягательного восклицающего: не могу без тебя.