Витьке достались носилки у стены. Стена была недавно беленная, пахла известкой. Перед самым носом его по стене проходила тонкая затейливая трещина — хоть и замазанная известкой, а хорошо видная. За те дни, что Витька провел в подвале, он — в слабом красноватом свете коптилок — досконально изучил ее. То представлялась ему эта трещина насмешливым стариковским профилем, то обрывистым горным склоном, то затейливым росчерком пера, то лесным ручьем, то струйкой дыма над снежной равниной. И все это развлекало его, уводило в какой-то другой, неведомый мир.
Продержали Витьку в медсанбате больше недели. Несколько раз его осматривал врач. Каждый день меняли повязку, делали уколы. Кости руки, к счастью, оказались целы, осколок лишь немного задел их.
Однажды ночью Витька увидел во сне зеленую равнину, залитую лучами заходящего солнца. Воздух был напоен медом. Проселочная дорога шла вдоль опушки березового леса. Большие красивые лошади легко тянули по дороге огромный воз свежего сена. Рядом шли загорелые сильные люди, они разговаривали и смеялись. Витька сразу узнал их — ну, да, это были они! — те лошади и те мертвые, которых он видел, когда машины въезжали в город. Но теперь они были совсем другие: они были живыми, и лица их выражали довольство и веселье, и ни одной тени не было на них из прошлого. И лошади были крепкими, здоровыми, и их упругая кожа лоснилась, их большие, как черные сливы, глаза смотрели на Витьку таинственно и ласково.
— Ведь это вы, это вы? — спрашивал он, задыхаясь от радости. — Правда, правда? Вы живы, и счастливы?
— Да, — отвечали люди, — да, это мы.
— Но зачем же было все то, тогда? Зачем была смерть? Зачем были боль и страдание?
— Нет, — отвечали ему, — этого никогда не было. Был только сон. Ни боли, ни смерти не было никогда. И не будет.
— Правда, правда? — уверялся Витька и целовал шелковистую шею лошади, и смотрелся в ее глубокие темные глаза, и плакал от счастья.
— Правда, — кивала она ему, — правда…
Когда рука почти совсем зажила, его выписали с направлением в резерв среднего комсостава.
— Но почему не обратно в дивизию, в свой полк? — спросил Витька.
— Такова инструкция, — коротко ответил военврач. — Распоряжение такое.
Наутро ему предстояло идти в город на улицу Каляева, где помещался комсоставский резерв. Ночью он долго не мог заснуть. В полумраке слышались шорохи, вздохи, поскрипывание носилок, приглушенные стоны. Иногда, мягко ступая, проходила медсестра. Порой то один, то другой раненый подымался, шел в туалет, возвращался. Витькин сосед, сержант с пулевым касательным ранением головы, тоже кое-как встал — пошел. Долго не возвращался. Вернувшись, кряхтел, ворочался, укладывался и тихо, рассудительно жаловался, бормотал про себя:
— Еле справился… Да разве же это хлеб? Это не хлеб — камень… Сколько в нем всего… Сядешь по большой нужде — и хоть плачь. Ребята у нас в роте недаром говорят — у всех, мол, у нас теперь понос в оглоблю. А все от жмыхов, от дуранды… Самая это злая примесь… Все внутри дерет…
Витька сквозь сон слушал — улыбался: «понос в оглоблю»… И придумали же! А ведь верно…
Утром он ушел из медсанбата. Было рано, над городом висела лиловая морозная мгла, которую медленно разгоняло солнце. Из улицы в улицу шел он и слышал все время тихое щелканье, которое то ослабевало, то усиливалось. Что за черт? Наконец понял: в репродукторах, мимо которых проходил, — качался метроном, чтоб граждане знали — радио бдит. Если воздушная тревога будет, или что другое, — граждане услышат.
Он шел через город, заваленный снегами, замерзший, заледенелый, и ему вспоминался «вид Петербурга с птичьего полета», который попался ему на глаза как-то раз в библиотеке, до войны. С птичьего полета… Порой ему казалось если закрыть глаза — он тоже сейчас как птица парит. Во всем теле слабость, легкость. Парит — и город видит. В снегу. И ни дыма над ним от жилья. Одни снега. Да лишь кое-где пожары клоками. Да вокруг — петля огненная. Ледяная. Она такая — и ледяная, и огненная. А еще дале — вокруг — леса, болота, немереные, с вьюгами, с метелями. Вот так-то лучше его оглядывать — с высоты — поймешь тогда хоть слегка — что за сила, что за порыв всего народа вызвали его к жизни из этих чащоб, из лесной тьмы.
Теперь, — соображал Витька, — шагая, — раз в резерв послали, то, видно, потом ему на другой какой участок фронта топать. От города подальше. Увезут.
И тут ему вдруг захотелось на памятник Петра взглянуть. Когда еще потом придется! Конечно, крюк большой выходит… Но — ничего! Он зашагал быстрее. И шел долго. И выходя уже к Неве из-за собора, увидел прежде всего зенитную батарею — орудия, задранные вверх — метрах в ста друг от друга, треугольником, окруженные валами из земли и снега. А дальше к реке, где полагалось быть памятнику — Витька сначала не понял — торчал какой-то холм, весь в снегу.
Ну, как же, — балда! — на памятник любоваться пришел! Да все ведь они, памятники — с лета еще! — песком засыпаны, досками обшиты для сохранности, на период войны — как сказано было! Ах, забыл, забыл…