Читаем Ладожский лед полностью

Но дед давно умер, хотя этот кадр — он на маленьком своем велосипеде — можно иногда встретить в кино: едет дед, веселый, седой, бородатый, на маленьком велосипеде, едет и машет рукой, бородой, улыбается, бурно объясняет кому-то, как удобно ездить на таких велосипедах, как они нужны. Он был живой очень человек, совсем не торжественный, как это можно было бы от него ожидать. Жил он долго, и до сих пор странно, что он не появится вдруг в лектории и не начнет читать лекции, скажем, о необходимости купаться в проруби, хотя сам он и не купался никогда в проруби, и не помню, чтобы кто-то из родственников купался, а дед мог вдруг согласиться читать такие лекции так просто: сам прочел недавно и сразу поверил, что это великолепно — купаться в проруби зимой…

Его непосредственность, к сожалению, не передалась его сыновьям и не очень — нам, но зато некоторые люди вспоминают его так:

— А, он прекрасно ездил на велосипеде, помню, помню, как же!

— Да он не прекрасно ездил на велосипеде, а просто демонстрировал свою модель.

— Да, да, на своей модели прекрасно ездил…

Так странно совмещаются случайные кадры кино с тем, что люди помнят в самом деле.

Недавно на улице встретила двоюродного брата с дочерью и страшно обрадовалась, глядя на них. Оба эти лица — его и дочери — мгновенно соединились у меня в одно, смешались, и казалось, что я говорю не со взрослым дядей, огромного роста, а с ним — тем маленьким, у которого круглые щеки и толстые губы, они вот-вот вытянутся от обиды, а слезы покатятся по носу, когда он будет стараться скрыть их от нас и опустит голову. Мы были погодками, и тот, кого я встретила, — младше всех. Как часто он своими обидами, слезами держал нас в страхе, донимал нас настырными приставаниями — пойти туда-то с ним, дать ему то-то, рассказать ему что-то, выслушать его, отдать. Вечно он обижал сам и обижался, всегда спорил, терпеть не мог чего-то не знать. Так, он выучил сам Киселева и знал алгебру — наш учебник — еще в третьем классе, но великим математиком не стал, хотя окончил, конечно, институт и аспирантуру.

Таким родным и светлым показалось мне его лицо, это двойное видение — дочь, похожая на него, маленького, неразличимо, и он сам, огромный, бородатый (и все-таки маленький), и я чувствовала, что, стоя со мной, он тоже погружается в детство, наше с ним, с другим братом — детство, в тот огромный океан обид, радостей, горестей, который, пока плывешь по нему, кажется страшным и нескончаемым, а когда попадаешь на берег, когда кончается детство, то вдруг оказывается прекрасным и неповторимым. И только такие внезапные встречи ненадолго возвращают тебя в него.

Мы стояли, а Оля вертелась и теребила отца за руку в нетерпеливом раздражении, совсем его раздражении: «Пойдем же!» — я остановила их на пути к какому-то ее удовольствию.

Но мы не двигались и смотрели друг на друга затуманенно — вот-вот заплачем. Совсем не старые, не измученные, здоровые и даже счастливые, но утратившие детство, наше с ним желание спорить и доказывать свою правоту, наше с ним насмешливое и ревнивое чувство друг к другу, единственно чего не утратившие — нашей любви друг к другу, такой скрываемой от самих себя, неуловимой, почти несуществующей и такой явной.

Как, помню, обретя сразу двух, хоть и двоюродных, братьев, как обогатилась их раздраженной любовью, их полупрезрительной, задиристой и нежной любовью, какой стала счастливо-несчастной! Хоть нас так оберегали от нее (тетка, дед) после, когда были уже в институте, да и прежде, с шестого класса, когда она вспыхнула, как ссора, любовь, полная презрения и ненависти, — и никогда не прекратилась.

Всякие мои знакомые мальчишки — Вали, Геши и прочие — существовали и приходили, и я говорила всем, что они мне нравятся или не нравятся, но все они были будто бы случайно рядом с моими братьями, существовали сами по себе, а мои братья были всегда моими, рядом со мной и даже для меня, хотя, упаси бог, чтобы они что-то делали мне, — никогда, или всегда с таким видом, будто это им страшно тяжко, но были, и были всегда лучшими. Я это именно и ощущала, что они — мои и лучшие из всех, но не для меня. Не мне предназначены, не достижимы, потому — особенно любимые.

Какой непримиримой, жесткой становилась тетка Виктория, когда она вдруг встречала нас вместе, нас, отправляющихся на лодках куда-то на Лахту или просто по Невке, как она холодела и леденила нас своим холодом, она, добрейшее существо, любившая меня по-своему. (Сама она была замужем за своим двоюродным братом.) Когда мы вставали пред ее глазами рядом, то ее беззвучное: «Нет! Никогда!» — останавливало меня, отводило от моих братьев, и я покорялась ее немым крикам, да и они тоже. Наши прогулки оказывались испорченными, мы вдруг становились неестественными друг с другом, начинали смеяться так громко и вдруг теряли всякий интерес к тому, что задумали. Тетка уходила, но ее тень оставалась с нами и разводила нас.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже