Он в машине чувствовал себя совершенно хорошо, будто родился в ней, будто и не был только что как шальной в лесу, зато теперь, в доме, он тоже чувствовал себя как дома и сидел здесь преспокойно, курил и, казалось, сейчас заснет.
Он вошел, и мы сразу ощутили страшную неловкость — ведь не могли же мы прямо сказать ему, что он мешает, что ему тут нельзя быть, что вот озеро рядом и шел бы на озеро. Рая что-то пролепетала, но махнула рукой. Он будто и не слышал даже. Она сказала, что даст ему мыло и полотенце, тогда он будто очнулся, сказал:
— Да, да, — но не двинулся с места. Он полулежал и глядел на нас, а мы суетились, хватая купальники и полотенца, мыло и тапочки.
Мы не знали, где нам переодеваться, и толпились в маленьких сенцах, прятались, хихикали, а он и не замечал этого всего, он просто не замечал нас, только видел Раю, которая мучительно не хотела, чтобы он оставался в доме. А он прямо засыпал в доме, он не хотел и двигаться даже, ему было хорошо здесь, он опять курил и чувствовал себя гораздо лучше, чем в лесу, а у нас была своя затея — выкупаться и разобрать грибы — грибы, которые портились с каждым часом, с каждой минутой, мы знали это их свойство — вдруг из целых, крепких, чистых грибов сделаться старыми, червивыми и никуда не годными осклизлыми, даже противными кляксами, которые уже совсем никуда не были годны.
Но он не двигался, зато суетились мы: ведь не оставлять же было его одного в доме — он бы мог тут заснуть на нашей кровати и остаться навсегда. Неловкость его присутствия царила в доме, ведь не могли же мы ему сказать просто — уходите, и все тут, нам надо уходить, переодеваться и вообще — он здесь жить не может, мы здесь существуем
— У вас тут рай! Просто прекрасно! — блаженствовал.
И тут влетел Саша с целым мотком гороха на шее, не Саша, а копна гороха на велосипеде. Где он раздобыл его, мы не знали, но он примчался, смеясь и торжествуя, не зная еще всех наших тревог, не зная, что человек в очках пришел к нам поселиться навек, что он выжил нас в сенцы и мы теперь будем там крутиться, тесниться и надевать трусы задом наперед, стукаясь лбами об углы и проклиная его, помня о грибах, которые с каждой минутой промедления становились все невзрачнее и невзрачнее, и наши грибные сердца съеживались вместе с ними и падали с высот счастья в такую бездну, из которой уже не вынырнуть.
Саша влетел со своей улыбкой, с физиономией, которая торчала из копны гороха и смеялась, как всегда, смеялась, но смех мгновенно оборвался, как только Саша увидел
— А я думал — моется в озере… — Он пробормотал это довольно невнятно, и человек совсем не расслышал его слов.
Рая вдруг воспряла духом и сказала громко:
— Мы все уходим! Пойдемте купаться, — и властные, взрослые нотки послышались в ее голосе, — все на озеро!
Человек будто очнулся от дремы и сказал:
— Да, да… у меня ничего нет с собой.
— Вот, вот полотенца! Их сколько угодно, даже купальные простынки, даже трусы, — Рая срывала с веревок полотенца и кидала ему — одно, другое, третье. Саша кидал ему тряпки, которыми вытирали ноги, даже Раины ленты и обмылки…
— Вы не очень… гостеприимны, — очнулся вдруг человек.
— Мы живем одни в доме, совсем одни, без всех, только с ним, и у нас нет места…
— Да, да, — рассеянно сказал человек. — Как одни? И у вас нет хозяев?
— Нет, мы без хозяев.
— И вы меня боитесь? Я не грабитель. Я не…
— Мы не боимся, но у нас нет места.
— А вы — старшая? — спросил он у Раи.
— Да, и очень сердитая…
— О-о! — он смеялся. Он еще над нами смеялся!
— Мы уходим! — крикнула Рая.
Он поднялся так лениво, так тяжко, что мы немножко пожалели его, но все равно надо было спешить, и все бежали к озеру стремглав, потому что грибной дух гнал нас из дому и возвращал в дом, чтобы успеть, успеть до заката все сделать: и растопить печь, и обсушить грибы, поесть что-то, и завтра снова, снова бежать и бежать в лес, где еще ждали нас все удовольствия последних дней лета.
Рая бежала первая, размахивая полотенцем, бежала скорее-скорее вниз, к своей вышке, она уже не помнила ничего, кроме озера, кроме воды, ей не было дела до этого человека — чужого и старого, боже, какого старого! Нам даже не определить было, сколько ему лет, — может быть, сто? На самом деле ему было всего тридцать, как мы после узнали, но для нас это был старик, да еще и чужой совсем, такой страшный.