Все и так знали, что уж чем-чем, а литературой мы баловались, знали, читали, что этим нас не удивишь, что мы можем и спектакли ставить, и пьесы писать, правда не очень оригинальные: например, Золушку на свой лад, что и шарады и пантомимы мы умеем вослед взрослым, что у нас это в крови и от взрослых, что они все ушиблены этим, и навек. Они готовы всегда насмешничать и даже разыгрывать кого-то в духе Гоголя, принимая тон Чичикова или даже старушки Коробочки, которая ехала выяснять, почем нынче мертвые души.
Они же могли, научили нас говорить на том привычном для них языке, грубоватом, как у Зощенко. С другой стороны, и Метерлинк был им не чужд, да и нам тоже.
Да, мы ставили Метерлинка, и хоть спектакль не состоялся, все-таки сам Метерлинк запомнился на всю жизнь.
Но их все не было и не было.
Где они могли быть?
Саша был вне себя, да и мы тоже. Организовывалась экспедиция, розыск: мы должны же были их найти, обнаружить, спасти, отвести удар. В чем состояла трагедия, мы еще и отчета себе не отдавали, но нам казалось, что она уже произошла.
Только дети и старики имеют такое пылкое воображение, могут предполагать нечто несусветное, страшное и даже трагическое, имеющее некую сексуальную подоплеку. Только дети и старики так сосредоточены на чужих бедах, хотя на самом деле это их собственная неудовлетворенность. Они и не предполагают, что сами толкают людей на те поступки, которые уже как бы свершились, но на самом деле не совершались. Можно было их толкнуть на этот поступок, разрешить своей уверенностью в том, что они уже грешны, хотя они и не были грешны.
И он, человек в очках, Алексей Иванович, который был совсем измучен и будто бы даже забыт, стал другим, и даже сражался с быком, и покорял легко, как на арене, не было другого человека, который был бы беден и богат, смешон и силен, и не потому, что был смешон, а потому, что хотелось смеяться, просто смеяться постоянно, не над ним, а даже скорее над собой, вообще потому, что было хорошо.
Да, теперь уже дом без взрослых больше не был домом без взрослых, а просто домом, где происходили далеко не детские трагедии, где сражались Рая и Саша и не было им мира.
Вот они жили среди нас и даже веселились от всей души и смеялись над тем каменным лицом, которое умел делать Лилин отец, смешивший даже Лилину бабушку: ее рассмешить было трудно, зато помню мамин прекрасный смех, такой славный, естественный, будто по льду рассыпались камешки, будто издали слышалось ржанье молодого жеребенка или хорошо, бегло сыгранная гамма, которую только и умели играть великолепные музыканты и мама.
Так они резвились перед самой войной, дурачились как маленькие. Например, Алексей Иванович притворился мертвым и его несли на носилках далеко, к костру в лес: он лежал и не шевелился совершенно, хотя его и тормошили, поднимали с земли и наконец устроили над ним суд: сели вокруг и курили трубку — одну на всех, — и каждый произносил свой приговор:
— Казнить нельзя помиловать, — сказал отец Лили.
Пошла трубка по кругу и досталась даже мне, и, когда я взяла ее и затянулась впервые, сказала дрожащим голосом, боясь ударить в грязь лицом:
— Положить головой в муравейник. Привязать к двум верхушкам деревьев и отпустить.
И вдруг приговор Раи:
— Отвезти его на машине.
Так как никто не умел водить машину, кроме него, то это звучало необыкновенно, но Рая продолжала:
— Подарить ему еще одну машину. — И всеобщий смех.
Он был вынут из носилок, и суд продолжался…
— Нести каждого обратно в деревню на себе.
Это был жестокий приговор: путь был не очень близким, а он не был силачом, пожалуй, даже слабее нас с Сашей, но это был настоящий суд охотников за головами. Согласно правилам этого суда, Лилин отец произнес самый страшный приговор:
— Простоять под холодным водопадом, пройти босиком по углям и отрубить голову врагу, чтобы сделать тцанцу.
И он вдруг воскрес:
— У меня нет врагов.
— Чтобы делать тцанцу, надо иметь голову по меньшей мере.
— Да, казнить нельзя помиловать.
Прекрасно светились загорелые оживленные лица, и было так славно, он восстал из мертвых и покорно подставил спину огромному, даже тучному отцу Лили, и тот серьезно проехал на нем триста шагов, слез, и тогда он схватил меня и Сашу разом, и мы узнали, что у него сильные руки и вообще не так уж он слаб, а потом мама сидела амазонкой у него на спине, и была Раина очередь, но Рая куда-то делась, исчезла.
Все растворились куда-то в темноте, ездили друг на друге верхами — например, Лилин отец вез нас троих: Лилю, меня и Сашу. Кто-то закутался в простыню и двигался как тень, как приведение появляясь в тумане, а мама пела тирольские песни.
Как было весело, как смеялись все вокруг. Все во мне смеялось и веселилось: быть, быть на свете, существовать, летать в небеса. И веселился Саша, милый мой Саша, забыл, как забыл про свой велосипед, что было чудом, а теперь велосипед дремал где-то там в крапиве, жил сам по себе, как и Рая оставалась — в лесу, в поле? Где? Мы не знали, мы были так рады, как никогда.