Читаем Ладожский лед полностью

Этот особенный запах куклы, еще ее куклы, — куклы, которую вынули из старинной коробки, где вместе с кукольной одеждой лежали сухие духи и флердоранж столетней давности, какое-то истлевшее саше и кружева, был самым лучшим из запахов — после свежести, — самым любимым и четко запомнившимся еще с тех времен, когда только приехала к нам Анна Яковлевна. Этот запах никогда не забывала и не путала, как то, что она говорила и как говорила. Голос ее — тихий, куда менее звучный, чем голос тети Мани, — был все-таки похож на тети Манин и так же, как тети Манин, звучал особенным, дивным, старинным образом, как клавесин, и, мешаясь с легким ароматом куклы, казался мне пахучим, прекрасным: в нем не было тлена, а только некоторая приглушенность и — необходимая — ненастроенность. Он не звучал полно и глубоко, как мамин «Бехштейн», а чуть дребезжал, как мамин же старый прямострунный рояль.

Этот запах старых коробок казался мне всегда очень выразительным. Если бы пристально разобраться в нем, то можно понять так много из того, что было и с Анной Яковлевной, и со всеми: этот запах, казалось, может воскресить историю. И в самом деле — всякая вещь, пропахшая чем-то, может явственно напомнить все события, сообщить всякие подробности и забытые детали.

Знала запах черепаховых гребенок Анны Яковлевны — тонкий запах, вероятно исходивший от ее волос, показавшийся мне запахом именно гребенок из черепахи. Упорно повторяла всем:

— Так гребенки пахнут.

— Чем пахнут?

— Черепахой.

— Какой черепахой?

— Обыкновенной черепахой, из которой сделаны.

— Не выдумывай.

На этот выговор я обижалась, но тем более утверждалась в своей правоте, и всюду, где видела черепаховую вещь, скорее нюхала ее, чтобы выяснить — тот ли это запах, и мне всегда казалось, что тот, именно так пахнут черепахи и я права.

Эти гребенки я даже отмывала водой и однажды керосином. Я хорошо помню, как взяла гребенки и унесла их в кухню, раздобыла керосин и хотела чуть-чуть взять его — наклонить бачок и взять, но керосин выплеснулся на меня, на пол, и, страдая от предчувствия неминуемого выговора, от того, что я вся пропахла не очень приятным и липучим керосином, я все-таки окунула в лужицу гребенки и помыла их, после, уже забыв все, что будет, я пускала эти гребенки, как кораблики, в лужице керосина — не помню, плавали они или нет, помню только аханье Анны Яковлевны, какие-то ее слова по поводу моей необычайной проворности по части выдумок и какие-то выговоры со стороны мамы, нелепый вопрос: «Зачем ты это сделала?» Вопрос, который заставлял забывать причину поступка, во-первых, а во-вторых, совсем не требовал объяснений с моей стороны; веселое мое объяснение вызывало потоки маминых слов, угрюмое мое молчание еще сильнее сердило маму.

Но Анна Яковлевна нисколько не сердилась — она ахала так уютно, так славно, что ее аханье мне было даже приятно — я бы всегда делала что-нибудь несуразное, чтобы только слышать ее ахи, если бы не мама.

У нас с Анной Яковлевной был свой контакт, особенный, когда я все ей объясняла, как это мне казалось, а она понимала.

Ей можно было рассказать самое удивительное свое открытие — например, что я вижу все молекулы, если плачу, а потом посмотрю на свет, сощурив глаза. Тогда в глазах появляются такие круги, в которых плавают точки — то есть молекулы или микробы.

Она никогда не смеялась тому, что слышала от меня, никогда не восклицала:

— Ах, боже мой, что за ребенок! — а только пыталась выяснить, что бы все это могло значить, что я могу видеть в самом деле.

Так, помню, как в воскресенье они, тетя Ирина или мама, играли в четыре руки. Утром Анна Яковлевна делала воскресный пирог, похожий на торт, а до того, как сесть за стол, они обязательно играли Грига, каждое воскресенье, одно и то же, одно и то же, и в конце концов мне так надоели эти пироги и игра в четыре руки, что я уже совершенно путала, где торт, где Григ, и когда в чужом месте слышала игру в четыре руки, то думала, что ем торт, а когда ела торт, то слышала Грига и уже не хотела ни того ни другого, пока не стало ничего — ни торта, ни Грига, и я поняла, что смертельно люблю Анну Яковлевну и все, что связано с ней. Я поняла, что не любила только какие-то свои ощущения воскресенья — хоть и хорошо, что все дома или уходят, но и плохо, потому что нарушен звуковой, вкусовой и прочий фон, привычный мне, а от взрослых исходит обычное воскресное раздражение. Еще дело было в том, что всегда ждала от воскресенья чего-то особенного, а особенное не происходило, и разочарование было сильнее, чем ожидание удовольствия.

Как жаль, что она очень скоро уехала от нас в Москву и я видела ее только в те дни, когда приезжала к ним, но все равно мне всегда казалось, что она — именно она — больше всех осталась во мне.

Глава шестая

ТЕТКА КОРИНА

Утром всегда, уходя в школу, торопясь, кричала Надежде:

— Подожди меня! Я сейчас, готова уже…

Но она не ждала, уходила, быстро спускалась по лестнице и, не оборачиваясь, говорила мне:

— Что за нужда спешить, иди одна, я уже ушла…

Перейти на страницу:

Похожие книги