— Мой дом совсем не там, где он есть, честное слово, — глядя на меня осмысленными глазами, он обошёл мой дом сбоку. — Сколько с меня, Зигмунд!
— Ну, что же, за
— А со скидкой за полцены.
Я крепко обнял его. Он пошёл вдоль по улице.
Когда он поравнялся с углом, то по-видимому, потерял дорогу.
Повернул направо, потом налево, но с места не сдвинулся. Я обождал секунду-другую и окликнул его, по возможности предупредительнее:
— Налево, Билл, налево!
— Благослови тебя Господь, Бастер! — откликнулся он и помахал рукой.
Повернув налево, он вошёл в свой дом.
Через два месяца его обнаружили, когда он забрёл за две мили от дома. А ещё через месяц он очнулся в больнице: теперь он считал, что всё время находится во Франции и Рикенбакер лежит на койке справа от него, а Рихтхофен — на койке слева.
На следующий день после похорон Билла его Оскар был у меня вместе с одной единственной красной розой, — их принесла его жена, чтобы Оскар стоял у меня на камине рядом с карточкой фон Рихтхофена и другой, той, на которой вся компания выстроилась перед объективом летом 1918 года, и от фото веяло ветерком и доносилось гудение самолёта. И ещё смех молодых ребят, собравшихся жить вечно.
Порой в три часа ночи, когда меня мучает бессонница, я спускаюсь вниз, стою и смотрю на Билла и его друзей. Будучи по натуре сентиментальным телком, я наливаю стакан шерри и поднимаю за них тост.
— Прощай, «Лафайет»! — говорю я. — «Лафайет», прощай.
И они дружно хохочут, словно услышали самую великолепную шутку в жизни.