Я снова вывалил содержимое папки на стол. Фотографии — пересмотрел все по второму разу. Письма — на всякий случай то, где про меня было, перечитал. Мироновские списки — от первой страницы до последней по второму разу, имен знакомых много. Перелистал старые сберкнижки — начислено-списано, начислено-списано. Ну и что? Конверт с протоколами — да, вот это я не смотрел, может, поэтому манипуляторы так взбесились. А что здесь может быть? Мероприятие. Присутствуют-отсутствуют. Кворум есть. Председатель, секретарь — меня нет нигде, только Фролыч, либо председателем, либо иногда секретарём. Почетный президиум. Повестка дня. Слушали-постановили.
Досмотрел последний протокол, поднял лицо к потолку и сказал громко:
— Отвяжитесь, гады.
Никто не ответил. Ни музыки в ушах, ни зарниц перед глазами.
Папку на всякий случай оставил на столе, стаканчик налил, выпил, сигаретку выкурил — а то вдруг опять привяжутся. Взял папку, отнес в коридор, постоял около нее, собираясь с духом, и сделал первый нерешительный шаг в сторону гостиной.
Тишина и темнота.
Сделал второй шаг, потом третий.
Ф-фу! Угомонились. Ну и на фига все это было нужно? Чего они добились? А может, они поняли, что я их раскусил, и теперь проводят что-то вроде экстренного ученого совета, пытаются придумать, как со мной дальше обходиться?
Короче говоря, я еще выпил, покурил, полежал в ванне и пошел спать. Может, час проспал, может — два, только вдруг вскочил, будто меня шилом ткнули, и сел в кровати. Не может быть! Этого просто не может быть, потому что такого не может быть никогда!
Помню, как у меня руки тряслись, когда я, не добравшись даже до гостиной, стоял в коридоре и листал протоколы комсомольских мероприятий. Вот. Протокол заседания регионального штаба студенческих строительных отрядов. Приглашенные — список. Председателем выбран — Кривчук какой-то. Секретарем — Фролов Г. П. Повестка дня. Слушали-постановили. Подпись — председатель. Подпись — секретарь Фролов Г. П., да это фролычевский иероглиф, его ни с чем не спутаешь.
И дата — шестнадцатое июля тысяча девятьсот…
Шестнадцатое июля. Совхоз «Чешковский».
Вот где он был в тот день, он был в Ставрополе, заседал в региональном штабе, а вовсе не стоял рядом со мной в кузове летящей в овраг трехтонки, не хватался за мою руку, почуяв, что вылетает из машины на полном ходу. И не хранил благородно все эти годы молчаливую память о моей преступной слабости, не было такой памяти и быть не могло, потому что вот он, документ, и черным по белому написано и его собственной рукой заверено, где он в этот день на самом деле находился. Он просто взял и все это придумал тут же, на месте, когда ясно стало, что я тюрьму свою и его расслабуху на яхте простить никак не могу, вот он и сориентировался мгновенно, и устроил мне предъяву, выставил меня перед ним виноватым, чтобы я не возникал, про устройство моей памяти знал прекрасно и сыграл наверняка.
Это ведь не он, а этот… как его… нуда! Жека Лякин был со мной в кузове, это его руку я оттолкнул, вот почему, когда Фролыч про это сказал, мне вроде как чей-то крик вспомнился смутно, а потом… что потом? Лякин всем про мою трусость рассказал, и меня хотели переизбрать… а кем я тогда был в отряде?… кем-то был, но ничего у них не вышло, а Фролыч про эту историю знал, конечно же, и вот сейчас эдаким сволочным образом мне ее выкатил, все извратив и подставив себя вместо Жеки Лякина.
Какой уж тут сон… эх, Фролыч, Фролыч…
Я долго отходил после этой истории. Папку ему через секретаря переслал, ни звонить, ни заходить не стал. Вскоре мне сделали то самое предложение, о котором он говорил, тут уж пришлось общение восстановить, потому что он был типа моим куратором. Если у меня вопросы возникали, то я должен был с ним согласовывать, а он говорил либо «да», либо «нет», а иногда ничего не говорил, потому что ему самому приходилось согласовывать. Бумаг всяких, распоряжений или чего-то в этом роде он никогда не подписывал, мы все устно решали, но это и понятно, потому что есть такая деятельность, где лишних следов лучше не оставлять.
Очень горько было, что испарилось вот это мое чувство к нему, ощущение его для меня единственности, я его увидел вдруг не таким, каким он мне всю жизнь представлялся, а таким, каким его Людка в это время уже воспринимала, разве что без ее ненависти. В моих глазах с него будто ореол какой-то слетел, будто был свет, который слепил, а теперь этот свет погас, и стало лучше видно, что нарисованную мною в детстве картинку он давно перерос, стал непохож на нее и живет своей жизнью, а не той, которую я для него вообразил.