Припустившие дожди смывают мамину ремиссию, и вам приходится переселяться к старикам: первые дни эти общие хлопоты имеют характер почти что праздничный, и ты не успеваешь заметить, как все снова привычно сползает в обыкновенный ад; ты начинаешь курить как безумец, выбешивая соседей в подъезде, на лекциях у тебя не получается записать и десятка строк, а по ночам ты то хочешь содрать с себя кожу от дикой бессонницы, то проваливаешься так глубоко, что открываешь глаза лишь к полудню, как правило, растолканный дедом: все в доме, даже совсем отдельно цветущая мать, обеспокоены твоим состоянием, и беспомощная забота их угнетает тебя чуть ли не больше, чем все остальное. Ты звонишь в Лакинск сам, не зная, что предложить, но на том конце тебе так громко радуются, что ты поневоле напрягаешься, а не попал ли ты снова на ex
; тебе говорят приезжать хоть сегодня: для тебя займут лучшую в городе гитару и приведут лучших людей, и ты будешь играть перед ними только то, что сам захочешь, пока тебе не надоест. Это звучит не так уж заманчиво: тебя бы скорее устроило вечер-другой побыть просто никем, неизвестно откуда взявшимся в чужом городе, под чужую музыку и чужие голоса, и ты достаточно опытен, чтобы понимать, что все будет именно так, что бы тебе ни обещали; на этот раз ты не рассказываешь своим никаких историй про срывающийся концерт, а объясняешь все прямо, и тебя понимают, хотя никто, конечно, не рад твоему отъезду, и больше всех мать, что принимается подолгу разгуливать по квартире, ударяясь о мебель с безразличием смертника. Ты не берешь в дорогу книгу, потому что читать еще трудней, чем записывать лекции, и уезжаешь совсем налегке: паспорт с воткнутыми деньгами, телефон и плеер; в рабочей электричке приходится ехать стоя до самого конца: твои волосы и пальто здесь явно много кого раздражают, выходящие в Павловском, Дрезне, Орехове, Крутом, Покрове, Петушках стараются зацепить тебя сумкой или локтем, но ты не ведешься и лишь в Ундоле, уже в самом тамбуре, позволяешь себе отозваться и одним разворотом спины убираешь поджимающего тебя слева пролетария с полумертвым лицом: тот шипит как будто всем сдувшимся телом, но не смеет всерьез тебе возразить; на плохо освещенной платформе тебя облепляют свои, их тут сразу пять человек, они успели подвеселиться, дожидаясь, и едва не подхватывают тебя на руки, когда ты проговариваешься, что всю дорогу стоял. Вы стремитесь сквозь темный октябрьский город подобно стае собак; там, где нет тротуаров, вы валите по мостовым, задирая редких автомобилистов, не решающихся вам сигналить; сеется тонкий дождь, и ты подозреваешь, что к концу пути он источит твоих приятелей, как солнце в позапрошлое лето; из-за луж, колдобин и мокрых древесных ветвей, свисающих к вашим плечам, вы движетесь так, словно играете в какую-то эпилептическую чехарду, отчего тебе начинает казаться, что вас стало больше, чем было на станции, хотя пересчитать всех нормально никак не получается из-за этих непрекращающихся прыжков. Это все больше тебя напрягает, и уже у итоговой точки ты догадываешься пропустить всех в подъезд перед собой: их действительно оказывается уже семеро, и у тебя нет сомнений насчет того, кто эти лишние двое; они все заходят и начинают подниматься, не оглядываясь на тебя: собственно, можно и не идти за ними, а прикрыть дверь и слиться куда только угодно: выйти, скажем, на трассу и застопить машину до Нижнего или Казани; но ты чувствуешь, что больше не веришь ни в какие города, кроме этого, и задержавшись совсем ненадолго внизу, тоже входишь в подъезд и догоняешь своих семерых.