— Живей, живей! — крикнула она кучеру и вскочила в карету, не дожидаясь, пока лакей подставит ей руку. — Гоните лошадей; я не хочу, чтобы меня застал дома один друг, которому я назначила свидание.
— Куда прикажете, сударыня?
— На заставу Анфер.
Спускаясь по улице Бургонь за мостом Людовика XVI, она увидела молодого человека, забрызганного грязью. Сердце ее сильно забилось. У этого-то не было слишком тугого жабо: черному галстуку, доведенному до состояния веревки, не удавалось скрыть рубашки из грубого полотна, отнюдь не первой свежести. Это был бедный аббат Клеман, родственник г-жи Ансельм.
Ламьель велит задержать лошадей, лакей соскакивает на мостовую и заставляет себя ждать целых две секунды, поправляя и без того великолепно натянутые белые чулки.
— А ну, живей сюда! — раздраженно восклицает Ламьель, которая вообще никогда не сердится на слуг. — Передайте этому господину в черном, что с ним желает поговорить одна дама, и пригласите его в карету.
Лакей был так великолепен, а аббат Клеман настолько простодушен, что он непрерывно ему кланялся. Что бы тот ни говорил, он твердил одно:
— Но, милостивый государь, чем я могу вам служить?
Наконец аббат увидел Ламьель, но, боже, в каком изящном платье! Он покраснел до корней волос, и даже когда лакей повторил ему в третий раз, что его госпожа желает с ним говорить, еще не решался сесть. В этот момент между каретой Ламьель и тротуаром проехал крупной рысью экипаж и чуть его не раздавил.
Лакей подхватил его под руку и усадил рядом с Ламьель.
Та бросила ему:
— Да садитесь же! А если вам стыдно сидеть рядом со мной из-за вашего сана, ну что же, поедем в какой-нибудь безлюдный квартал. К Люксембургскому дворцу! — крикнула она кучеру. — Как я рада вас снова увидеть! — говорила она аббату.
Бедный аббат знал, что ему придется бранить Ламьель за многое, но его пьянил легкий аромат, исходивший от ее платья. В изяществе он разбирался мало, но, как все души, рожденные для искусств, он инстинктивно его чувствовал и не мог наглядеться на столь скромный с виду наряд Ламьель.
А какое очарование в манерах этой молодой крестьянки! Какие нежные, какие божественные взгляды!
— Я полагаю, что мой туалет вас смущает, — сказала она аббату.
Когда они въезжали на улицу Дракона, Ламьель велела задержаться перед модной лавкой. Она купила себе простенькую шляпку. Доехав до ворот Люксембургского дворца, выходящих на улицу Одеона, она оставила свою шляпу в карете и приказала кучеру ехать домой.
Почтенный аббат Клеман все еще не мог понять, что с ним случилось; он уже начал вежливую фразу, предвещавшую, однако, упреки.
— Разрешите, дорогой и любезный покровитель, рассказать вам все, что произошло с тех пор, как герцогиня уволила свою бедную лектрису. Да, — продолжала со смехом Ламьель, — я собираюсь вам исповедоваться! Обещаете ли вы мне тайну исповеди? Ни слова ни герцогине, ни герцогу?
— Разумеется! — промолвил аббат скромно, но с глубоким смущением.
— В таком случае я вам все расскажу.
И действительно, за исключением случая с Жаном Бервилем и любви, которую, как ей казалось, она испытывала сейчас к аббату, она рассказала ему все, а так как из желания хорошенько растолковать ему все свои побуждения она добавляла множество красочных подробностей, рассказ ее растянулся по крайней мере на полтора часа. У аббата было время понемногу прийти в себя. Он высказал ей несколько нравственных и благоразумных соображений, но вскоре почувствовал, что слишком уж любуется ее прелестными руками, и со стыдом испытывал жгучее желание сжать их в своих и даже поднести к губам. Тогда он решил расстаться с Ламьель. Он обратился к ней с разумной, строгой и исчерпывающей речью по поводу ее заблуждений и закончил словами:
— Я не смогу оставаться с вами дольше и видеть вас вновь, если только вы не обнаружите твердого намерения изменить свое поведение.
Ламьель страстно желала потолковать обо всем, что с ней приключилось, со столь преданным другом, разуму которого она так доверяла и которому могла во всем открыться. Со времени отъезда из Карвиля ей не пришлось еще ни с кем говорить откровенно. Она несколько преувеличила ту коренившуюся в любопытстве тревогу, которая овладела ею, и вымолвила даже слово «раскаяние».
Но раз уж это слово было произнесено, милосердие не позволяло аббату отказать ей во втором свидании. Опасность он сознавал, но вместе с тем говорил себе: «Если кто-нибудь на свете может хоть сколько-нибудь надеяться вернуть ее на правильный путь, так это я». Почтенный аббат шел на большую жертву, соглашаясь на новую встречу, так как ужасная мысль невольно овладела его душой: «С какой легкостью отдается эта очаровательная девушка, если в чем-либо себя убедит! Видимо, она не придает большого значения тому, что кажется столь важным другим женщинам, по развратности или из жадности совершающим все то, что она делает по легкомыслию своего странного характера. Она относится ко мне так простодушно и так ко мне привязана, что мне достаточно было бы сказать одно слово».