За первые свои летние каникулы в школе искусств я написал двенадцатую главу и часть двадцать девятой главы, с безумным видением и убийством. Мой первый герой вел происхождение от меня самого. Я предпочел бы кого-нибудь менее индивидуального, но кому еще я мог заглянуть в нутро? Совершенно хладнокровно я довел беднягу Toy до смерти, потому что, имея в основе мой характер, он был крепче и честнее меня и я его ненавидел. Кроме того, его смерть позволила мне переместить его в более разнообразное социальное окружение. Ты — Toy, но Toy причесанный: без невротического воображения и встроенный в мир, где ты пребываешь {8}. Это существенно увеличивает твою способность действовать и немного увеличивает способность любить.
На дворе сейчас, — фокусник посмотрел на свои наручные часы, зевнул и откинулся на подушки, — на дворе тысяча девятьсот семидесятый год, и, хотя работа далеко еще не закончена, я предвижу, что результат в некоторых отношениях будет разочаровывающим. В книге слишком много разговоров и священников, чересчур много астмы, разочарований, тени; не хватает сельской местности, добрых женщин, честного труда. Правда, литература не изобилует описаниями честного труда, разве что Толстой и Лоуренс изображали сенокос, Трессел — строительство дома и Арчи Хайнд — работу конторского служащего и забойщика скота. Боюсь, читатель из более здравого века сочтет мою историю белибердой, а персонажей — гротескно-легкомысленными паразитами, как в произведениях миссис Радклифф, Толкина или Мервина Пика. Возможно, моя модель мира слишком сжата, в ней недостает моментов спокойствия, непринужденности, которые составляют существенную часть любого мира, даже исполненного забот. Может, я взялся за работу слишком юным. В те дни я думал, что свет существует, чтобы были видны предметы, пространство представляет собой всего лишь промежуток между мною и телами, которых я боялся или желал; теперь же тела кажутся станциями, откуда мы отправляемся в пространство или в сам свет. Возможно, главная задача иллюзиониста заключается в том, чтобы утомить беспокойную публику зрелищем на редкость убедительных перепалок, после чего у нее откроются глаза на простые вещи, от которых мы действительно зависим: движение тени вокруг вращающегося в пространстве шара, гниение жизни на пути к смерти, струя любви — начало новой жизни. Может быть, я поступил бы правильнее всего, если бы написал историю, в которой прилагательные вроде «банальный» и «обыкновенный» имели бы то же значение, какое в более ранних комедиях давалось прилагательным «славный» и «божественный». Как ты думаешь?
— Я думаю, вы добиваетесь того, чтобы читатели восхищались вашим красноречием.
— Прошу прощения. Но это правда. Конечно, — с раздражением признал фокусник. — Ты бы уже должен знать, что мне приходится немножко их умасливать {9}. Видишь ли, я тут вроде Бога Отца, ты — мой приносимый в жертву Сын, а читатель — Дух Святой, который все объединяет и всем движет. Можешь сколько угодно ненавидеть мою книгу — ты ее не покинешь, пока я не отпущу. Но если ее возненавидит читатель, он ее захлопнет и забудет; ты попросту исчезнешь, а я сделаюсь заурядным человеком. Мы не должны этого допустить. Потому-то я и пользуюсь случаем, чтобы все мы условились относительно развязки, и тогда между нами до самого конца не возникнет разногласий.
— Вы знаете, какой мне хочется развязки, но не соглашаетесь, — буркнул Ланарк. — Раз вам и читателям в этом мире принадлежит абсолютная власть, с ними и уславливайтесь. Мои желания не в счет.
— Это было бы правильно, но, к несчастью, читатель проникается твоими чувствами, а не моими, и если ты станешь уж очень бурно негодовать, то вместо заслуженной похвалы мне достанутся порицания. К тому и этот разговор.