— Даете торжественное обещание?
— Да, даю, если вы так хотите.
Когда мистер Смейл ушел, Toy спустился и хмуро оглядел высокую арочную панель. Наверху погружался в пламя феникс среди ветвей и желтых листьев древа жизни, на ветвях которого устроились вороны, голуби, вьюрки и белки. Прямой и темный его ствол коренился в лужайке на переднем плане и делил стену пополам. Кролики щипали первоцвет, крот копался в земле, косуля кормила своего олененка. Совершалось достаточно убийств, чтобы хищники были живы и травоядные не дремали: лиса волокла своим детенышам фазана, неясыть на древе жизни держала в когтях полевку, в то время как другие полевки резвились в опавшей листве среди корней. В озерце, среди тростника и ирисов, виднелось четкое отражение нагих мужчины и женщины, обнимавшихся под гигантским древом познания. Из озера вытекала река, лососи хватали мошку, на зеленой от водорослей гальке личинки ручейника построили мозаичные башенки. Все это Toy устраивало. Тревожил задний план, где на извивах и у дельты стремившейся к океану реки разыгрывалась история. Чем дальше продвигался его труд, тем чаще тут и там возникала яростная фигура Бога, которую нужно было удалять: Бог изгоняет Адама и Еву за то, что они научились отличать добро от зла; Бог предпочитает мясо растениям и натравливает первого земледельца на первого скотовода; Бог очищает мир водой, как грифельную доску, оставляя лишь несколько цифр, чтобы вновь начать умножение; Бог смешивает языки, чтобы выстроенная единым народом Вавилонская башня не достигла небес; Бог подстрекает людей вторгаться на чужие земли, изгонять и обращать в рабство другие народы, а тем позволяет отвечать той же монетой. Одно бедствие следовало за другим до самого горизонта, пока Toy не вздумалось поставить им предел в виде холма и виселицы, где пожелал быть повешенным за свои преступления Бог, кода преисполнясь отвращения к собственной жестокости, попытался внести в мир божественную милость. Смешно было думать, что смертного приговора он добился тем, что призыв людей любить и не обижать друг друга. Toy вслух застонал.
— Мне не доставляет удовольствия тебя позорить, но прикрашивать факты я отказываюсь. В общем и целом я восхищаюсь твоим трудом. Не жалуюсь даже на ледниковые эпохи, сделавшие моих предков плотоядными. Меня удивляет, как ты обратил плодовитость в бедствие и потери восполнил еще большей плодовитостью. Если бы ты был хлопотливым навозным жуком, который выталкивает солнце из-за горизонта, если бы у тебя была соколиная голова или рога и ноги козла, я понял и посочувствовал. Если бы ты возглавлял бурную сходку греческих вождей, я бы посочувствовал. Но в твоей книге сказано, что ты человек, единственный совершенный человек, а мы твои несовершенные копии. А затем ты имел глупость вмешаться в действие и показать себя с самой дурной стороны. Ты не получил домашнего воспитания. Мало кто так безобразно, как ты, обращается со своими детьми. Почему ты не дал мне оформить железнодорожную станцию? Это была бы незамысловатая роспись, прославляющая Стивенсона, Телфорда, Брунеля и четверть миллиона ирландских чернорабочих. Но вот я здесь, в бедной провинции умирающей империи, в здании, будущее которого сомнительно, средствами устаревшего искусства иллюстрирую твою скомпрометированную первую главу. Только чудо моего таланта не дает мне впасть в уныние, но при этом мою кисть тормозит теология, этот ублюдок среди наук. Позволь напомнить, что картина — это прежде всего поверхность, на которой в определенном порядке расположены красочные пятна. В этой росписи слишком много синего, и я бы не стал добавлять сюда птиц. Не помешает еще облако — грозовая туча над Синаем, в форме колесницы, на которой стоишь ты, в строгом черном, строгий пресвитерианин. Если я сделаю тебя маленьким, мистер Смейл, возможно, тебя и не заметит, а композиция не требует здесь крупной фигуры.
Через два дня он получил телеграмму:
«НЕМЕДЛЕННО ВОЗВРАЩАЙТЕСЬ В ХУДОЖЕСТВЕННУЮ ШКОЛУ. ВЧЕРА НАЧАЛСЯ ВЫПУСКНОЙ ЭКЗАМЕН. ПИТЕР УОТТ».
Здание школы выглядело, как никогда, непрочным; на пороге старой студии остальные студенты встретили Toy ироническими приветствиями. Мистер Уотт, пробормотав: «Лучше поздно, чем никогда, Toy», вручил ему бумагу с указанием нарисовать декоративную панель для столовой роскошного лайнера. Он взял древесноволокнистую плиту и половину утра изображал на ней тритона и сирену, которые нацеливались ножом и вилкой в хвосты друг друга, а потом заявил:
— Вот все, на что я способен, мистер Уотт. А теперь мне пора в церковь.
— Погоди минутку! На этот экзамен вам дается полтора месяца. Им определяется половина оценки диплома.
— Знаю, сэр. Простите, но я должен вернуться в Каулэр. Видите ли…
— Ты не вернешься в Каулэр. Ты пойдешь сейчас со мной к секретарю.