21 сентября 1932 года Пастернак добавил в собрание стихотворений, готовившееся к выходу в государственном издательстве «Федерация», новое примечание. Революция, по его словам, «неслыханно сурова[35]
… к сотням тысяч и миллионам, так сравнительно мягка к специальностям и именам». Открыто говоря в своей поэзии о трудностях этого гнетущего и жестокого периода послереволюционной России, он вскоре вызвал на себя огонь гнева и недовольства советских чиновников. Однако Борис бесстрашно продолжал – как заметил его сын Евгений, он «должен был стать[36] свидетелем истины и носителем совести для своей эпохи». Вероятно, Борис принял близко к сердцу советы отца. «Будь честен в своем искусстве, – наставлял его Леонид Пастернак, – и тогда твои враги будут против тебя бессильны».Летом 1930 года Пастернак написал стихотворение «Другу», отважно посвятив его Борису Пильняку, чей недавний роман «Красное дерево», представивший идеализированный портрет троцкиста-коммуниста, был опубликован в Берлине и запрещен в Советском Союзе. Стихотворение Пастернака напечатали в «Новом мире» в 1931 году, и в том же году оно вошло в переиздание сборника «Поверх барьеров». Это заявление о солидарности с Пильняком и предупреждение о том, что писатели оказались под ударом, вызвало осуждение со стороны ортодоксальных коммунистов из числа коллег и критиков Пастернака. Как ни парадоксально, оно стало причиной большей полемики, чем позиция Пильняка, высказанная в его романе. В стихотворении «Другу» Пастернак писал:
К 1933 году стало ясно, что коллективизация, во время которой погибли как минимум пять миллионов крестьян, обернулась ужасной и необратимой катастрофой. Как писал потом Пастернак в «Живаго»: «Я думаю, коллективизация[37]
была ложной, неудавшейся мерою, и в ошибке нельзя было признаться. Чтобы скрыть неудачу, надо было всеми средствами устрашения отучить людей судить и думать и принудить их видеть несуществующее и доказывать обратное очевидности… И когда разгорелась война, ее реальные ужасы, реальная опасность и угроза реальной смерти были благом по сравнению с бесчеловечным владычеством выдумки и несли облегчение, потому что ограничивали колдовскую силу мертвой буквы». В другом эпизоде Юрий говорит Ларе: «Всё производное, налаженное,[38] всё, относящееся к обиходу, человеческому гнезду и порядку, всё это пошло прахом вместе с переворотом всего общества и его переустройством. Всё бытовое опрокинуто и разрушено. Осталась одна небытовая, неприложенная сила голой, до нитки обобранной душевности…»Во время Большого террора 1930-х годов, когда погибла большая часть прежней большевистской элиты, военачальников, писателей и художников, Пастернак все чаще был вынужден отмалчиваться, уверенный, что ему тоже не придется долго ждать полуночного стука в дверь. Его страх и страдания лишь умножились, когда вскоре после того, как Всеволод Мейерхольд заказал ему перевод «Гамлета», сам режиссер и его жена Зинаида Райх погибли от рук советской охранки – НКВД. Борис продолжил работу над переводом, обретя в ней «умственное пространство,[39]
куда можно было скрыться от постоянного страха».Его мужество принесло свои плоды. Пастернака пригласили прочесть перевод «Гамлета» 14 апреля 1940 года в Центральном доме литераторов. Тем же вечером он писал своей кузине Ольге Фрейденберг: «Каким счастьем и спасеньем была работа над ним!.. Высшее, ни с чем не сравнимое[40]
наслажденье читать вслух, без купюр хотя бы половину. Три часа чувствуешь себя в высшем смысле человеком; три часа находишься в сферах, знакомых по рождению и первой половине жизни, а потом в изнеможении от потраченной энергии падаешь неведомо куда, «возвращаешься к действительности»».