Нелли подошла к тополю, чей ствол белел в темноте, как, быть может, платан. Что-то непонятное творилось в ее душе. Венедиктов и драгоценности как бы отступили в прошлое, страстное желание преследования угасало. Чего же ей хотелось? Как ни странно – самых простых вещей. Заниматься дале фехтованием, ездить по-мужски на Нарде… Странно, но нынешняя жизнь, такая телесная и веселая, вовсе не мечтательная, нравилась ей.
Впрочем, покойный Орест не напрасно почитал сестру за великую умницу.
– Послушай, – негромко заговорила она вслух, – ты вить не Роман, ты Елена. Мальчишеское платье нравится тебе, но оно не способно изменить твоего тела. Когда бы платье имело такую власть – в добрый час! Но взаправду ты Елена, ты не Роман. Не твоя судьба – фехтовать, и уроки доброго Роскофа почти бесполезны, ибо твои мышцы никогда не нальются нужной силой, твои кости никогда не вытянутся и не расширятся, как он мнит, почитая тебя мальчишкой. Ты останешься сама собою. Судьбу не переменишь. Но твоя судьба будет нещасливой судьбой, коли ты не вернешь своих камней. Камни не слишком нужны Роману, но ты не Роман, ты – Елена.
Издалека, с другого конца улицы, донеслась негромкая песенка, опережающая шаги.
подхватила Нелли, которую несказанно умиляли старания Роскофа переиначивать родные песни на русский манер. -
– Отчего ты не спишь в такой час, юный друг мой? – весело спросил Роскоф. Его улыбка и ворот сорочки ярко белели в темноте.
– Верно твоя история не дает мне сна, – ответила Нелли с неожиданною прямотой. – Быть может, ты доскажешь ее?
Ни Роскоф, ни она не обратили вниманья на то, что манера взаимных их обращений стала короче.
– Будь по-твоему. Пройдемся до площади. – Роскоф вздохнул. – В Париже сейчас самая жизнь, а здесь все спит.
Шаги гулко отдавались вдалеке. Нелли заметила, как в одном из окон опасливо приподнялася занавеска: мелькнула свечка в руке, выхватившая белый колпак.
– Экие яркие нынче звезды. Я остановился на том, как приходил некто, названный отцом Дю Серром. Три часа прохаживался я под окнами в неизъяснимой тревоге. Дю Серр вышел наконец из дому один, без сопровождения отца. Я метнулся к нему, отчаянное подозрение сверкнуло в голове: не убийца ли предо мною?
«Что ты глядишь на меня, будто хочешь укусить, вьюноша? – хихикнул негодяй. – Настанет день, когда ты вспомянешь мой приход с тем, чтобы поставить за меня в церкви пребольшую свечу!»
Я, впрочем, успокоился уже, ибо услыхал голос отца: он говорил кому-то из слуг, чтоб его не тревожили.
До ночи просидел отец взаперти. Я отправился спать, так и не переговорив с ним. Молодые потребности взяли свое, но сон мой был тревожен. Помнилось даже, что я слышал сквозь него женские рыдания.
Не успел я подняться, как ко мне вошла мать: глаза ее были красны. «Поди к отцу, Филипп, – произнесла она дрожащим, усталым голосом. – Он ждет тебя».
Отец встретил меня в своем заваленном старинными бумагами кабинете, окна которого выходили на платаны сада. Наряд на нем был вчерашний, но и без того, по сумрачному, потемневшему лицу, сделалось понятным, что он не ложился.
«Вы звали меня, батюшка?» – с тревогою вопросил я.
«Филипп, – отец поднялся мне навстречу из-за стола. – Филипп, дитя моей скорби, драгоценное мое дитя!»
«Батюшка, что случилося?»
«Сын мой, тебе известно, что я много страдал. – Отец будто не услышал тревожного моего вопроса. – В твоих силах дать сейчас утешение своему родителю. Готов ли ты?»
«Я сделаю все, что Вам угодно будет приказать! Дорогой батюшка, быть может, и даже скорей всего, Эдуар или Симон боле радовали бы Вас успехами в учении, но не сомневайтесь в моей любви! Чего Вы ждете от меня?»
«Послушания. Полного и слепого послушания моей воле. Древние времена видели в нем незыблемое установление Божества, но в нынешние суемудрые дни оно редко».
«Я готов исполнить Вашу волю».
В начале нашей улицы стояла часовня, посвященная Геновефе, защитнице Парижа. Туда и последовали мы с отцом.
«Подойди к алтарю, Филипп», – глухо проговорил отец.
Я повиновался.
«Клянись. „Я покину родину и не ворочусь никогда, будь тому свидетельницею, святая Геновефа. Да буду я проклят вовек, ежели нарушу обещание, данное моему родителю“.
В часовне было и без того темно, но в это мгновение глаза мои, казалось, ослепли. Чужой, идущий издалека голос повторил слова, подсказанные моим отцом.