У Ларисы не было случайных картин — в каждой она пыталась выразить свое сложное отношение к жизни, свое понятие о жизни. Она принадлежала к числу тех художников, для которых не существует отстраненного искусства, и потому все ее картины — мировоззренческие. Все прошли сквозь нее, разработаны ее мыслью, причастны к ее душе… Все — о тех коллизиях, о тех человеческих состояниях, в которых «кровь людская — не водица». Потому, наверно, не случайность (хоть и чудовищная, трагическая случайность) ее смерть на картине. О ней, как ни о ком другом, можно сказать, что она жила и умерла в своем деле, в своем искусстве.
Я хочу и не могу вспомнить, что же именно она мне говорила. Наверно, это потому, что смотреть на нее было интереснее, чем слушать. Ее лицо всегда выражало больше, чем слова. Природа ее была так богата и гармонична, что пустота светских бесед не могла до конца ее выразить. Я, конечно, помню, какой уютной и женственной она была хозяйкой: в ее доме не было случайных вещей — они были одухотворены ею, они были частью ее. Хорошо помню, какой мягкой и нежной становилась она в присутствии сына. Какими высокими, не побоюсь сказать — изысканно-уважительными были ее отношения с Элемом… Помню, какой неподдельный испуг был в ее глазах, когда однажды она увидела меня сильно похудевшего, после тяжелой болезни… Но вот наших разговоров о самом главном — нет, не помню. Наверно, их и не было, иначе бы запомнил. Наверно, это свое, глубоко личное мы еще не научились доверять друг другу. Она шла к своей лучшей картине, к своей выстраданной картине, и этот главный наш разговор был, уверен, впереди.
Но как скупы мы при жизни на добрые слова и как щедры на злые — наши враги! Друзьям почему-то стыдно любить вслух, а недругу совсем не стыдно открыто ненавидеть.
Помню, на одном приеме в том же Западном Берлине какая-то сотрудница советского консульства обрушилась на Ларису потоком обвинений в адрес ее картины «Восхождение» — прежде всего за то, что она якобы «оправдывает немцев…». Лариса побледнела, но сразу как-то вознеслась над этой нервически-возбужденной дамой. «Мне не привыкать, — сказала она. — Когда вышли „Крылья“, меня хотели побить за то, что я издеваюсь над фронтовиками…».
И те, кто хочет бить, — бьет, а вот те, кто хочет, кто готов защитить, — в спешке, суете часто забывает о своем благородном порыве. Кто знает, сколько раз, когда ее хотели «бить», Лариса чувствовала себя не столько беззащитной, сколько одинокой. Беззащитной она не была никогда. Она всегда умела постоять за себя. Всегда была мужественной и сильной. И сегодня ничто так не защищает ее, как собственные фильмы. Но сколько раз она, наверно, ждала наших звонков, а мы не звонили. И сколько раз в своем гордом одиночестве мысленно отказывалась от всякой помощи, а мы не пытались напомнить ей, что только позови, только захоти — мы здесь, мы рядом… А может быть, она была из тех людей, с кем, по ее словам, «надо было дружить на расстоянии, чтобы сохранить эту дружбу»? Может быть… Но теперь это расстояние не преодолеть. И одно утешение — что мы по-прежнему друзья, что она с нами, раз так часто думаешь о ней, раз так жизненно необходимо понять, чем она была для нас и что в ней, в ее картинах, навсегда осталось с нами.
Там, за тридевять земель…
В прихожей посольства на доске объявлений рядом со столом дежурного коменданта прикололи лист ватмана: «Сегодня в 19.00 на вилле посла демонстрация нового фильма для руководителей дипломатических представительств в Аккре. Дипломатическому составу посольства, а также корреспондентам присутствовать обязательно. Приглашаются и жены».
Очередное политическое мероприятие посла. Увы! Надо идти.
— А фильм-то какой? — тоскливо спросила Элла, моя жена. Вздохнула. — Может быть, очередное занудство! И ради него корми собой комаров и рискуй здоровьем. Нет! Я не поеду! Обойдутся и без меня.
С первого дня пребывания на африканской земле Элла страшилась заболеть тропической малярией, поэтому в кино — и в посольстве и в городе — ходила редко: фильмы повсюду здесь показывали под открытым небом.
Какой будет сегодня фильм, не знал никто, кроме посла и киномеханика. Это составляло чуть ли не государственную тайну. Ведь уже само название иного фильма отпугивает заранее и может отразиться на явке дипсостава.
К получаемым из Москвы фильмам посол был строг и привередлив. Большинство ему не нравились — «мелкотравчаты», для посольского служебного пользования, по его мнению, не подходили. Об этом же фильме Володя, посольский киномеханик и шофер одновременно, встретившись со мной у подъезда, доверительно сообщил: «Чрезвычайный и полномочный одобрил!» И тут же удалился с загадочным видом.
Но вскоре неожиданно и я стал обладателем «государственной тайны». Меня вызвал к себе в кабинет посол и сказал:
— Взгляните. Я вот тут набросал что-то вроде проспекта. Зачитают перед началом. Как звучит, а?