Да, он это чувствовал… и вдобавок это немного выходило за пределы рациональной оценки: нечто интуитивное, кратчайший путь по отношению к чистой логике, родившееся, пожалуй, из его немалого опыта. Он достиг решающего момента, или, как как сказали бы его людопсы на своем неотесанном греческом, кризиса
[4]: того мига, хорошо известного врачам, когда решается, выздоровеет пациент или умрет, – мига, когда нужно вмешаться.Действие теперь начнется по-настоящему, думал Отон. Сперва декорации – практически пустое пространство, испещренное следами, оставленными ушедшим Человечеством. Затем персонажи. Он перебрал их всех перед мысленным взором. Сам он – почти Бог, настолько режиссер, насколько и актер. Аттик и Рутилий, верные соратники, преданные его делу. Эврибиад, Фотида и Фемистокл, людопсы. И наконец – Плавтина. Он снова споткнулся на ее имени, которое ему с трудом удавалось ассоциировать со скромным созданием, так очевидно лишенным всякой власти. Станет она для него препятствием или помощником? Разумеется, он поднимет ее на знамя, чтобы связать воедино нити прошлого и настоящего, заручиться поддержкой всех тех, кто в древние времена узнавал себя в ней. Благодаря ей он привлечет на свою сторону странные неуловимые силы, которые Плавтина сумела подчинить себе в прошлом.
Но дело было не только в этом, и Отон это знал. Какие отношения могут завязаться у него с этой молодой женщиной? О чем она на самом деле думает? Станет ли она его союзницей, как изначальная Плавтина? Разделит ли он с ней судьбу, сотканную из славы и побед? Может ли получиться так, что из всего его окружения она наиболее достойна подняться на его уровень? Отон вздохнул. Он не знал.
Будущее покажет. А пока все на месте: сцена, актеры – и незнакомка. Этот дополнительный, неожиданный, диссонирующий элемент добавлял динамики в общую картину. Как и во всяком воине, в Отоне гармонично сосуществовали амбициозный зверь и законченный эстет. Неважно, погибнет ли он, если только его смерть впишется в абсолютное равновесие трагедии. Ничего больше не имело значения в ужасающем молчании, опустившемся на этот мир, – никакие ценности, никакие доводы. Ничего, кроме возвышенного завершения идеального жеста.