И в тот же день Латин провозгласил Аскания царем Лация, сказав, что отныне тот будет делить с ним бразды правления, как и Эней. Было совершенно необходимо, чтобы об этом сообщил народу именно Латин, пользовавшийся огромным авторитетом, и тем самым придал подобному наследованию власти должный вес. Я также обратилась к моему народу и попросила признать в Аскании правителя, ибо латины не очень-то хотели признавать его. Слишком уж заносчиво и враждебно он с самого начала вел себя по отношению к ним. И потом, это ведь именно Асканий подстрелил тогда ручного оленя Сильвии, положив начало кровопролитной войне. Люди этого не забыли. Кроме того, Асканий обладал вздорным характером, был слишком самоуверенным, всех сторонился – в общем, всегда казался жителям нашего города куда большим чужаком, чем его отец. И теперь людям хотелось, чтобы Лавиниумом правил Латин, а я по-прежнему жила бы в регии и воспитывала Сильвия, их любимого маленького царевича, их будущего правителя. Они весьма мрачно восприняли то, что Латин провозгласил Аскания царем, и многие плакали.
В те траурные дни Асканий впервые обратился ко мне за поддержкой, словно вдруг понял, что только я могу это сделать. Он пришел ко мне в слезах, да и во время торжественных траурных церемоний выглядел и вел себя как мальчишка, убитый горем, растерявшийся, отчаявшийся, страшащийся той огромной ответственности, которую ему предстоит взять на себя. По-моему, это было только естественно. Но, принимая бразды правления и давая торжественную клятву своему народу и своей стране, Асканий говорил таким тихим и дрожащим голосом, что мне пришлось шепнуть ему: «Выше голову, царь Лация!» И он подчинился.
Не знаю уж, откуда взялись у меня силы, чтобы пережить эти дни. Наверное, я такая же, как и весь мой народ, а мы, как известно, сделаны из дуба [81]. Дубы не сгибаются, хотя могут сломаться. К тому же я ведь давно знала, что меня ждет. Я долгое время жила, зная о скорой смерти Энея, – с того самого дня, когда впервые увидела его лицо на носу боевого корабля, смуглое, неясно видимое в утренних сумерках, и его глаза, с мольбой и надеждой смотревшие на воды Тибра. Три года, сказал мне тогда поэт. Ровно три года и получилось – день в день. Три старухи, что прядут и отрезают нить человеческой жизни, отмерили ее точно, до последней пяди, не оставив ни кусочка. Не подарили нам с Энеем ни одного из летних дней.
В тот первый год после смерти Энея опорой мне служили его старые боевые друзья, особенно Ахат. Хотя и моя дорогая Маруна, и те женщины, что пришли со мной из Лаврента, и мои новые друзья, та же Илливия, например, оказывали мне самую щедрую и искреннюю поддержку. Но мне все-таки лучше всего было в обществе друзей Энея – мне казалось, что так я ближе к нему. Их грубоватые мужские голоса, их манера двигаться и говорить друг с другом, даже их троянский выговор и особые интонации – все это давало мне некоторое утешение, ощущение того, что и он где-то рядом.
Ахат очень любил его; я бы сказала, хоть сердце мое и противится этому, что он любил его не меньше, чем я, и гораздо дольше. Я уверена: Ахат в то лето был близок к самоубийству. Ведь он именно себя винил в том, что случилось у брода, и все твердил: я должен был настоять, чтобы все надели кожаные доспехи, я должен был ни на шаг не отходить от Энея, я не должен был позволять ему отпускать того парня или, раз уж так случилось, должен был сам последовать за этим рутулом и глаз с него не спускать, и уж, по крайней мере, я должен был заметить лежавшее на земле копье… В общем, он винил себя абсолютно во всем и постоянно находил все новые и новые обвинения.
Именно Ахат первым рассказал мне, когда Энея принесли домой, что именно случилось у брода. Теперь-то я понимаю, что он тогда хотя бы отчасти выговорил передо мной свой стыд и гнев; да и мне самой, каким бы странным это ни могло показаться, хотелось снова и снова слушать его рассказ, благодаря которому я как бы собственными глазами видела гибель своего мужа. Я словно превращалась в Ахата, словно сама стояла на коленях над поверженным Энеем, сама вытаскивала страшное копье у него из спины, а потом несла его на руках и видела, как кровь из его раны окрашивает воды мелкой каменистой речушки. «Он умер не сразу. Он взял меня за руку и не выпускал, но, по-моему, он меня уже не видел, – говорил Ахат. – Глаза его смотрели куда-то в небо. А когда мы его подняли и положили на носилки, он сам закрыл глаза. Но так и не сказал ни слова». Да, он тогда так и не сказал ни слова, но умер не сразу. И пока Ахат рассказывал мне об этом, Эней для меня по-прежнему не был мертв.