Временами кажется, что и смерть где-то близко!
Джунгли несли нам потери день за днем.
Карсон погиб от сучка, что пронзил ему сапог.
Нога притом так распухла, что,
Только разрезав кожу, мы снять ему обувь сумели,
Но к тому часу пальцы его ноги почернели,
Как в кострище угли, как кальмара чернила, —
наверное, у Мэннинга такая же черная кровь текла в жилах,
А вот Рестона с Полги какие-то мохнатые пауки укусили,
Причем каждый паук был что с твой кулак – не меньше никак.
Акермана ужалила змеюка-злодейка,
Что свисала прям с дерева, как с шеи бабы меховая горжетка,
И яд свой впрыснула ему в тот же миг.
Вы хотите узнать, что наш друг перенес?
Он от боли своей же рукой вырвал собственный нос,
Словно персик переспелый, прогнивший, заливаясь, в крови,
Те, кто рядом стоял, едва это зрелище перенесли,
Хочешь – плачь, хочешь – смейся, хоть ржи до упада,
Вот судьба-то у парня! Ну хватит, ну ладно…
Мир наш не такой уж и грустный – ни больше ни меньше,
Хотя психам тут, конечно, намного легче. Поверь.
Так о чем я теперь?
Хавьер с мосточка деревянного вдруг грохнулся, и вот
Мы достали его из воды, а тот уж и дышать не мог.
Тут Дорранс наш испанца искусственным дыханьем было прокачал,
Но высосал из легких бедолаги он пиявку
Размером с помидор тепличный, самый крупный с прилавка.
Та оземь хлопнулась как пробка из бутылки,
Забрызгав их кровищей, как винищем (мы, алкаши – такие,
Взгляни-ка на меня, что пьем, тем и живем).
Когда испанец отошел в бреду, сказал тут Мэннинг,
Что Хавьеру пиявки выжрали мозги. А мне наплевать.
Я помню лишь, что у него глаза не закрывались,
А целый час, как он уж околел, все вздувались и сдувались —
И вправду кто-то жрал его прям изнутри, клянусь я, чтоб мне сдохнуть!
Вокруг без перерыва орали попугаи на мартышек,
А те на попугаев, друг друга не слыша, задирая бошки вверх на небо,
Что скрылось за проклятою зелёнкой. Его и видно-то не было.
В стакане что – вискарь или моча?
Одна из этих гнид, так, между прочим, впиявилась в штаны к французу —
Я говорил уже? Ты ж знаешь, что она жрала на ужин?
А следом уж сам Дорранс отдал богу душу,
Когда мы запилили вверх по склону, но все пока еще мы пребывали в джунглях,
Свалился в пропасть, и услышали мы хруст. Сломал себе он шею.
А молодой был, бедолага, лет лишь двадцать шесть,
Жениться собирался, теперь уж – то, что есть…
Жизнь хороша, а, друг? Жизнь – это гнида в глотке,
Жизнь – пропасть, куда мы все летим, и суп, в котором все мы, в общем,
Пусть рано или поздно, но превратимся в овощи.
Я прям философ, как тебе? Да наплевать. Уж слишком поздно
Нам мертвецов считать, да по такой-то пьяни.
Вот так тебе скажу: мы добрались туда, не поздно и не рано…
Из жгучей, палящей зелёнки вскарабкались мы
По тропке, идущей по склону, оставив внизу
В могилах лежать Ростоя, Тиммонса,
Техасца – не помню, как звали его – и Дорранса,
Да пару кого-то еще. И под самый конец
Почти все скончались от злой лихорадки,
Что кожу пузырит на теле и делает тело зеленым.
В живых нас осталось лишь трое: то Мэннинг, француз да и я.
Болезнь только нас не скосила, сразиться с недугом нашлись у нас силы.
Правда, я от нее до конца не оправлюсь никак. Вискарь
Для меня – как таблетки, что пьют от трясучки.
И ты уж, дружище, налей-ка еще мне стаканчик,
А то разойдусь и ножом полосну тебе горло.
Не брезгуя тем, что хлебну твоей кровушки вволю.
Давай, шевелись-наливай.
И вот мы дорогу нашли, и даже сам Мэннинг тут крякнул —
Да уж, дорога. По ней и слоны ведь прошли бы,
Как если б не охотники за бивнями, что всё
Тут прошерстили подчистую – джунгли и равнины —
Еще в те времена, когда бензин был по пять центов за четыре литра.
Дорога уводила нас вперед, и двинулись тут мы
По плитам каменным огромным, тем, что вышли
Из тела матери-Земли мильоны лет назад.
Скакали мы по ним, как лягушата по
Нагретой солнышком земле. Наш Ревуа
Еще горел от лихорадки, ну а я – летел!
Летел, как пух от одуванчика по ветру, понимаешь?
Я видел все. Так четко и так ярко,
Ведь я тогда был молод, а теперь обрюзг.
Да знаю, знаю, как ты смотришь на меня, и понимаю.
Вот только нос не вороти, ведь по другую сторону стола
Ты видишь самого себя, только намного старше.
Забрались мы повыше птиц, и наступил конец:
Там каменный язык врезался прямо в небо.
Тут Мэннинг бросился бежать, а мы уж вслед за ним.
Ревуа наш – и тот не отставал, хоть и сильно болен был.
(Хворать ему осталось так недолго, ха-ха-ха!)
Посмотрели мы вниз, и увидели нечто.
Мэннинг вмиг раскраснелся, ну а как же еще?
Жадность – тоже болезнь, что сжигает нутро.
Цапнул он тут меня за лохмотья рубахи
И спросил: «Может, это всего лишь мой сон?»
Я сказал, что видал ровно то, что и он.
Он хотел Ревуа расспросить, но француз
Даже рта не успел раскрыть, как грянул вдруг гром,
Но не сверху, а снизу, из джунглей, что мы миновали,
Да так, что как будто гроза кувыркнулась вверх дном.
Или словно болезнь, что нас всех охватила,
Перешла и на землю и теперь ее пучит.
Тут я Мэннингу задал вопрос, что он слышал,
Только тот промолчал, зачарованно пялясь в расселину
Глубиной метров триста, где в самом низу
Храм стоял, весь из белых клыков и из бивней,
Как гробница, беленная вечностью, в окруженьи