И даже нечто похожее на сожаление – правда, пока с ехидцей и злорадством – о тех, кого он обкладывал данью и о тех двоих, которых ему пришлось, спасая свою шкуру, «замочить», стало проникать в него. Сожаление было болезненным, но вместе с тем было и сладостным, и вовсе не походило на ту сухую тоску, которая погнала его внезапно и безрасчетно из тюрьмы на волю… Сожаление это было созвучно сладкому теньканью и почти псаломным погудкам леса, и Маклак, хоть и не мог выразить этого словами, – остро такую созвучность чувствовал.
А тогда, той ночью, войдя в лес, он от страха, что не застанет старика в землянке, сел на корточки, съежился, мигом заткнул пальцами уши…
Старик той ночью в лесу не был. Он иногда ночевал в землянке. В лесу было тепло, в землянке – того теплей. Где-то совсем рядом под землей проходил мощный канализационный сток. Сток грел землю.
«Плоть и отторгнутая греет нас», – говорил иногда старик Маклаку. А больше – ничего почти не говорил и ничему его не учил. Потому что для того, для чего оказались они в лесу, много учиться не надо было. А были они в лесу – караульщики. Так объяснил старик бандиту в первый же день. И Маклак хоть и был на премудрость туг, а скор только на расправу и на девок, старика сразу понял: сторожат они. А что, зачем – старику знать лучше. Так, сторожа и подчищая лес, Маклак забыл почти, что они ищут, что есть колючая проволока, вышки, прожектора, собаки с внимательными человечьими мордами, люди, рыкающие псами. Перестав трухать и кусать себе щеку, перестав вспоминать, он во что-то непонятное в лесу вглядывался, чего-то напряженно ждал.
– Как снег первый выпадет, так и пройдет он. Преподобный пройдет, значит… В прошлим годи и в позапрошлим так же вот проходил. И коли доволен службой будет – родник новый укажет. А родник укажет – стало быть, родимся заново. Только сразу его – родник значит – увидеть надо… – сказал как-то старик.
Маклак сначала недоверчиво мотнул головой и хотел обложить и старика, которого он мог бы перешибить соплей, если б захотел, и этого, который должен был пройти, по матери. Но затем блаженство чьей-то все еще возможной к нему, мокрушнику, любви и приязни вмиг разорвало нутро его на четыре шматка, а затем, словно сбрызнув живою водой, срастило, составило вновь.
Они проспали. Ночью выпал обильный снег, и впервые им стало в землянке холодно. Первым проснулся старик, он откинул еловую завесу и навесь. Как показалось, лес зазвенел шепотом:
– Глянь, сучок! Глянь, ешь те корень…
И Маклак, которого старик в последнее время называл так же, как и тот, городской, приземистый – «Бомжой», именем, в котором слышалось старику что-то Божье, что-то смиренное и ласковое, слышалось то, чего в Гоше пока вовсе не замечалось, – и Маклак вмиг шатнулся от закинутой вверх дверной завесы вглубь землянки. Он еще не продрался сквозь сон, сдуру забыл, зачем они здесь в яме вообще обретаются, в уши ему посунулся лай собак, примарились люди в густо-лиловой форме и за ними выступающие сторожко и пугливо солдаты внутренних войск.
– Сюда, сюда, вошь! – Старик прыгнул к Гоше, шваркнул его кулаком в бок, толкнул к выходу. Маклак тихо матюкнул старика, но из землянки выглянул.
Чуть взметывая снежок, кто-то огромный и, как показалось мокрушнику, бесплотный, уходил прямо сквозь деревья, прямо сквозь их верховки, сквозь углы стволов, сквозь медленно оседающую вниз белую мжицу, на север.
– Суда теперь… – звонче еще зашепотал старик и с силой, даже как будто с ненавистью пригнул стриженую непослушную голову вниз. Маклак, скрипнув зубами, переместил взгляд: совсем рядом, из-под чуть вмявшего листья в снег следа невидимой ступни, выклубливал себя из земли новый, теплый, тонкий, сразу же начавший вкладывать голос в сонный гомон леса, ключ.
Лес все еще плыл в дреме.
Маклак, мешая руготню и божбу, то призывая, то гоня от себя прозрачного, как вода, святого, – вскакивал, вновь садился, хватал себя за живот, за горло. Гошу вдруг стало крючить и рвать. Его рвало с голодухи желудочным соком, рвало черновато-зеленой желчью. Что-то новое, не вмещающееся в него и небывалое надвигалось, входило в бандита, занимая место в его желудке, в легких, в бронхах…
– Ессублянаху… – пытался пустить Маклак жизнь по прежней, накатанной дорожке отмазок-слов. Но слова из горла шли плохо. Гошу продолжало крючить и рвать, и вместе с содержимым желудка словно исторгалась из него гадкая, в ноздреватых дырьях, херовая, мокрушничья, треснувшая, как детский шарик и разорвавшаяся, словно желчный пузырь, душа. И тут же, сейчас же нарастала душа новая: колющая, лесная, не подвластная ни тюрьме, ни воровской обычке, ни людям; сдавливающая нежные альвеолы и бронхи до обморока, доводящая Гошу до сладкой минутной смерти…
И вслед за рвотой шла и бежала по щекам его, мутноватая, тугая, всю жизнь прятавшаяся в уголках глаз слеза: тихо, как тот родник, тайно, как уже начавший подтаивать по краям вмятинок оставленный босой невидимой ступней первый снег.
ЧУГУНОК ИДЕТ НА ВОЙНУ
1