Когда Лавкрафт выражал свои личные чувства, нотки уныния звучали громче. Он был уверен, как никогда прежде, что дни его писательства закончились: «…Возможно, я полностью утратил способность к художественному изложению, и мне следует совсем прекратить заниматься рассказами. Хотя я поэкспериментирую еще немного, прежде чем окончательно приду к такому заключению. Нет — это [„Тень безвременья“] единственная вещь со времен „Твари на пороге“, которую я не уничтожил. Из недавнего ничего в действительности так и не ожило — и я, безусловно, не желаю издавать механический и шаблонный вздор того сорта, что пачкает страницы „Виэрд Тэйлз“ и еще более худших родственных ему журналов».
Он составил список своих семейных ценностей: «Комплект из дюжины чайных ложек… два больших стола, четыре кресла, один табурет и одна маленькая этажерка. …Добротный обитый гвоздями сундук восемнадцатого века, маленькая кожаная сумка или чемодан… пара медных подсвечников. …Немного довольно интересных старых газет…» и так далее. Он ругал себя, что не сохранил вещей больше: «В конце концов, материальные предметы, которые я так безрассудно холил и лелеял как наследие минувших лет, всего лишь капля в море по сравнению с тем, что наследуют многие другие. Меня охватывает зависть, когда я слышу о том или ином человеке, живущем в доме, доставшемся ему от предков, или обладающем мебелью, фарфором, серебряной и оловянной посудой, картинами и т. д. и т. п., которыми его предки пользовались в восемнадцатом веке… из-за полнейшей лености я позволил кое-какому количеству замечательных реликвий ускользнуть из моих рук… Однако я бы не лелеял эти предметы, не будь они тем, с чем я вырос. Вот настоящая причина моей привязанности: не столько то, что эти вещи в действительности старые или фамильные, но то, что это те вещи, среди которых я неизменно жил, едва научившись ходить и разговаривать… Может, некоторые из них уродливы, не очень стары, банальны и прочее в том же духе — но они слишком плотно вплетены в узор моего каждодневного существования, чтобы быть для меня чем-то иным, кроме как драгоценностями… Я буду цепляться за эти вещи столько, сколько смогу — а когда больше не смогу их держать, у меня не будет и желания продолжать существование… Возможно, это и к счастью, что не каждый привязан так же сильно, как я, к материальным реликвиям своего детства. Когда подобная привязанность сосуществует с невозможностью сохранять данные вещи, наступает высшая степень трагедии. Я предпочел бы жить в лачуге со своим старым хламом, нежели во дворце, но без него»[612]
.Это служит иллюстрацией к тому, что я сказал ранее об эмоциональном развитии Лавкрафта: он «застрял на стадии плюшевого мишки» и так и не вырос из нее, настаивая подобно Питеру Пэну: «Я хочу всегда быть маленьким мальчиком и веселиться!»
Хелен Салли написала Лавкрафту из Калифорнии, жалуясь на чувство «безнадежности, бесполезности, неумелости и несчастья в целом». Чтобы ободрить ее, Лавкрафт преподал ей собственное стоическое безразличие: «Половина нашего несчастья — а возможно, и больше — происходит из нашего ошибочного представления, что мы должны быть счастливыми… что мы… „заслуживаем“ или „имеем право“ на безмерное счастье», тогда как счастье мимолетно, эфемерно. Лучшее, на что можно здраво надеяться, это отсутствие безмерного страдания.