С тринадцатого февраля была прекращена выдача увольнительных записок. Солдат не выпускали из казарм даже на воскресенье. Учение происходило уже не на улицах, а в помещении роты. На вечернюю перекличку каждый раз являлся ротный командир. При батальоне был организован дежурный взвод на случай экстренного вызова. Связь с внешним миром была окончательно прервана: солдаты ничего не должны были знать, кроме казармы, и никого не должны были слушать, кроме начальства. «Смекалисты» присмирели: нарушение дисциплины грозило уже не простым арестом и даже не штрафным батальоном, а чем-то похуже. По ночам, шепотом, солдаты передавали друг другу, что рабочие бастуют.
Козловский был всем этим очень доволен: для него — чем хуже, тем лучше. Для полного удовольствия он, когда вышел приказ о прекращении отпусков, завел денщика. Семен Грачев обязан был каждый вечер стягивать с него сапоги. А унтер в это время беседовал с ним:
— Какой ты губернии?
— Костромской губернии, господин взводный, — отвечал бородатый ратник.
— Плохая твоя губерния, — шутил Козловский. — Отменить надо твою губернию. Вот доложу ротному — он и отменит.
Семен Грачев стягивал сапог с ноги взводного и, понимая, что начальство шутит, покорно говорил:
— Это как вашей воле будет угодно, господин взводный! Только человеку без губернии жить никак невозможно. Отдыхать после военной-то службы негде будет.
— Военная служба должна быть всю жизнь, — строго отвечал унтер.
— Уж не надо всю жизнь, — возражал Семен Грачев, думая, что начальство продолжает шутить.
— Как не надо?
И, размотав портянки, Козловский вставал с нар и, нагнувшись, брал в руку сапог. Семен Грачев объяснял испуганно:
— Мы не интересуемся худо сказать, мы интересуемся хорошо сказать, господин взводный!
Но унтер уже бил его сапогом по широкой шее.
Эта сцена в разных вариациях повторялась каждый вечер, и каждый вечер ратник не мог уловить момента, когда взводный переставал шутить и начинал говорить серьезно.
Двадцать четвертого февраля рота несла усиленный наряд. На все посты люди были выставлены в двойном против обычного количестве. Им даны были винтовки с боевыми патронами. Борис стоял дежурным у ворот.
Около двух часов дня из-за угла Знаменской улицы вышла и запрудила Кирочную толпа людей, среди которых не было ни одного военного. Трамвай шел с Литейного проспекта и остановился перед казармами, чтобы не врезаться в толпу. Он был немедленно окружен; пассажиры, кондукторша и вагоновожатый сошли на мостовую. И тут же, на глазах у Бориса, трамвай был опрокинут.
Один за другим останавливались и другие трамваи. Вагоновожатые, кондуктора и пассажиры высаживались на улицу и частью расходились, частью присоединялись к толпе. Громада людей шевелилась, медленно двигаясь к Литейному проспекту. Борис должен был вызвать дежурного офицера, но он не сделал этого. Впрочем, дежурный офицер — молоденький прапорщик — сам вышел к воротам и, стоя рядом с Борисом, ничего не предпринимал. Он растерянно глядел на людей, останавливающих трамваи, и молчал.
И вот уже пусто перед казармами — толпа окончательно сдвинулась налево. Тогда из-за угла Знаменской улицы появился полковник Херинг. Подпрыгивая на ходу, он быстро шел к воротам. Он был похож на закипевший пузатый самовар, который вдруг двинулся в поход, чтобы обварить всех кипятком.
Прапорщик подлетел к нему с рапортом, но полковник, перебивая его, закричал:
— Почему не вызвали дежурный взвод? Надо было бросить их (он показал на Бориса) в штыки! Оцепить, арестовать!..
Оттопыривая губы и снизу вверх глядя на дежурного офицера, он без передышки отсыпал дюжину самых крепких ругательств. Прапорщик молча тянулся перед ним.
— На гауптвахту!
И полковник пошел прочь.
Борису впервые стало ясно, что дежурный взвод организован при батальоне не зря и что ему, Борису, угрожает самая реальная опасность быть кинутым в атаку на беззащитную, невооруженную толпу.
Появись Херинг на несколько минут раньше — и, возможно, он бросил бы своих солдат в штыки на рабочих. Даже наверняка он поступил бы так, этот низкорослый неулыбающийся человек, в каждом слове и движении которого ощущалась тупая и неумолимо злая сила. И все, что мучило и душило Бориса, сейчас сосредоточилось для него в образе этого чуждого, враждебного, ненавистного офицера. Борис невольно содрогнулся, представив себе, как Херинг скомандовал бы:
— В штыки!
Что делать тогда?
Этот вопрос вечером обсуждала вся рота.
Взводный долго молчал. Потом ответил угрюмо:
— Поверх голов стрелять будем.
И большинство солдат согласились с ним.
Взводный разъяснил подробнее:
— Прикладом легонько расталкивать да приговаривать: расходитесь, мол, так-то...
Совершенно неожиданно запротестовал огромный, тучный финн из второго взвода:
— Я солдат, — заговорил он — и я буду стрелять.
Обычная флегма слетела с него. От полного спокойствия он перешел к крайней степени возбуждения. Он орал, взгромоздившись на нары:
— Я солдат, и я буду стрелять! Да!
Как будто он напился в воскресенье в родной деревне и буянит, катаясь взад и вперед на санях в обнимку с товарищами.
— Я буду стрелять! — кричал он.