Он потряс лазалку, сжал холодные синие перекладины и сбивчиво сообщил на весь двор: мне, окнам домов и приближающейся Лене с ветерком, что лазалка появилась, значит, те шарики – не простые. Лазалка возникла в нашем дворе в эту ночь, значит, Светка не врала. Получается, это ее лазалка, лестница в небо. Она выросла на месте, где был зарыт шарик из сумочки на золотой цепочке. И сегодня, прямо сейчас, Светка навсегда превратилась в девушку, которая когда-то бродила целыми днями вдоль взлетных полос, разыскивая шарики, не простые, те, что выпадают из колес самолета при взлете. Потому что лазалка превращает в того, кем ты хочешь быть сам. И тогда, раз лазалка возникла, Черный город навсегда стал городом лазалок, высоких и низких, приглашающих сразиться со страхом, получить крошечный клочок неба взамен. Сообщив нам все это, Славка-шпана громко огласил боевую задачу: надо обязательно следить за стариком, найти шарик, закопать его в землю, вырастить свою лазалку и побежать по ней вверх, туда, где за облаками плывет свободное и пустое небо, без указателей, без птиц и без дорог. Побежать, хватаясь за перекладины, в небо, одним решительным и яростным рывком, чтобы там превратиться в того, кем хотелось бы быть, – в себя и никого другого.
С тех пор мы следили за стариком. Украдкой ходили за ним, высматривая на тропинках заветные шарики. А он, не зная главной тайны, беспорядочно бродил по дворам, по переулкам, пытался ускользнуть от невидимой птицы, разыскивал железные кровати и верил в стыдные сплетни, которые ему нашептали старушки Черного города.
Галя Песня тоже не знала главную тайну. После того утра она редко выходила из дома и целыми днями лежала на жесткой тахте, чувствовала неодолимую жажду и мечтала поскорее сбежать из Черного города. А путь побега у нее был один – рюмка и забытье. Поэтому Галя с надеждой прислушивалась к звукам улицы. И ждала.
Во дворах черные коты дрались с серыми котами и потом орали под окнами, привлекая кошек обоих цветов. Доносился окрик с балкона: отец загонял домой Славку-шпану. Ближе к полудню с улицы раздавалась неразборчивая возня, множество тяжелых, косолапых ног шуршали по песку и камешкам дорожки, в небо рвались выкрики, девчачий визг, напускная, прыщавая ругань. Это подростки сбредались из школы и рассыпались по дворам, по подъездам, по верандам заброшенного детсада. Курить. Слушать музыку из пластмассовых магнитол. И Галя Песня вздыхала. Иногда дверь тихонько со скрипом открывалась, и в комнату заходила Светка. Бледная, косолапая, с впалыми щеками и бесцветными пустыми глазами. Тихо входила в изорванном мокром платье, которое отдала ей когда-то моя бабушка. Серо-голубое платье с самодельными, мятыми оборками было велико Светке на пару размеров, висело, подчеркивая худобу. И Светка бродила по комнате, обняв себя руками, сквозь сиреневую кожу которых проглядывали фиолетовые вены. Она выдвигала из-под тахты коробку, рылась в материных тряпках. Все это время Галя лежала, захлебываясь слюной, дрожа, придерживая сердце, чтобы оно не выскочило из груди. Галин лоб покрывался испариной, руки становились ледяными, будто она размораживала холодильник, отковыривала в морозилке лед. А Светка, не найдя ни кофточки, ни безрукавки, чтобы набросить на худенькие плечики и согреться, уходила, так и не заметив матери. Возможно, потому, что Гали больше не было, ведь с годами она окончательно превратилась в одно сплошное, напряженное, настороженное ожидание.
Мимо Песниного окна черными пунктирами проносились вороны, сновали ласточки. Ветер приклеивал к стеклу черный-пречерный листик липы. Всхлипывала дверь подъезда, плаксивая и хриплая. Холодная ручка скрипела, сжатая в сухих мозолистых пальцах. Внутри было сыро и промозгло. Вошедший в подъезд слесарь хмурился, выходил из строя, ему хотелось заголосить, выпить, загулять и с кем-нибудь поругаться до драки. Лицо слесаря, небритое, похожее на неотесанную болванку, серело в свете тусклого, облепленного пылью оконца. Дверь за его спиной гулко хлопала. На синюю спецовку сыпались солома и сор, незаметно садилась кружевная моль. Вдыхая запахи плесени, кошек, поролона, щей на бычьем мосле, сырой штукатурки и хлорки, слесарь нехотя поднимался на третий этаж, пробивать засор. А на темно-зеленых стенах там и тут чернели выжженные спичкой грубые надписи, которые еще не успела стереть Маринина мать, уборщица. Они напоминали летучих мышей, что однажды, проснувшись, с судорожным голодным трепыханьем вырвались наружу. Сохранилась тут пара надписей, принадлежащих Светке. Но слесарь об этом не знал, он, сплюнув, ускорял шаг. Ему было не по себе в черном-пречерном подъезде. Потом гулко лязгал замок, и кто-то впускал слесаря внутрь.