С этого дня надолго легла в доме нудная тишина. Бабы говорили шопотом. Яков Алексеевич, пасмурный, как ноябрьский рассвет, молчал. Максим, виновато улыбаясь, заговаривал со Степкой:
— Ты, браток, не всякую лыку в строку. Мало ли чего ни бывает в семье… А все это через твой комсамол! Брось ты его к чертовой матери! Жили без него, да и теперь проживем. Какая тебе нужда переться туда? Отцу, вон, соседи в глаза лезут: „Што ж, мол, Степка-то ваш в комсамалисты подался?“ А старику ить совестно… Опять же жениться тебе, ну, какая девка без венца пойдет? Хлюстанку брать?
Степка отмалчивался, уходил на баз[6]). По вечерам шел на площадь, в клуб. Под хрипенье поповской фисгармонии думал невеселые думки.
А на станицу напористо перла весна. На девичьих щеках появились веснушки, на вербах — почки. По улицам отзвенело весеннее половодье. Неприметно куда ушел снег, под солнечным пригревом дымилась, таяла в синеве бирюзовая степь. В степных ярах, в буераках, над откосами еще лежал снег, поганя землю своей несвежей, излапанной ветрами белизной, а по взгорьям, по лохматым буграм уже взбрыкивали овцы, степенно похаживали коровы, и зеленые щепотки травы, пробиваясь сквозь прошлогоднюю блеклую старюку, пахли одурманивающе и нежно.
Пахать выехали в средине марта. Яков Алексеевич засуетился раньше всех. С масленицы начал подсыпать быкам кукурузу, кормил сытно, по-хозяйски.
Солнце еще не выпило из земли жирного запаха весенней гнили, а Яков Алексеевич уже снаряжал сынов, и в четверг, чуть рассвело, выехали в степь. Степка погонял быков, Максим ходил за плугом. Два дня жили в степи за восемь верст от дома. По ночам давили морозы, трава обрастала инеем, земля, скованная ледозвоном, отходила только к полудню, и две пары быков, пройдя два — три загона, становилась на постав; над мокрыми спинами клубами пенился пар, бока тяжело вздымались. Максим, очищая с сапог налипшую грязь, косился на отца, хрипел простуженным голосом:
— Ты, батя, с роду так… Ну, рази это пахота? Это увечье, а не работа! Скотину порежем, начисто… Ты погляди кругом, окромя нас, пашет хоть одна душа?
Яков Алексеевич палочкой скреб лемеши, гундосил:
— Ранняя пташка носик очищает, а поздняя глазки протирает. Так-то говорят старые люди, а ты, молодой, разумей!
— Какая там пташечка! — кипятился Максим. — Она, эта самая пташечка, будь она трижды анафема, не сеет, не жнет и не пашет в таковскую погоду, а ты, батя… Да што там… Кхе-хе… Кхе!..
— Ну, отдохнули, трогай, сынок, с богом!
— Чево там трогай, налево, кругом и марш домой!
— Трогай, Степан!
Степка арапником вытягивал сразу обоих борозденных. Плуг, словно прилипая к земле, скрипел, судорожно подрагивал и полз, лениво отваливая тонкие пласты грязи.
С того дня, как стал Степка комсомольцем, откололась от него семья. Сторонились и чуждались, словно заразного. Яков Алексеевич открыто говорил:
— Теперь, Степан, не будет прежнево ладу. Ты нам навроде как чужой стал… Богу не молишься, постов не блюдешь, батюшка с молитвой приходил, так ты и под святой крест не подошел… Разве ж это дело? Опять же хозяйство, при тебе слово лишнее опасаешься сказать… Раз уже завелась в дереве червоточина — погибать ему, в труху превзойдет, ежели во-время не вылечить. А лечить надо строго, больную ветку рубить не жалеючи… В писании и то сказано.
— Мне из дому итить некуда — отвечал Степка. — На этот год на службу уйду, вот и развяжу вам руки.
— Из жилья мы тебя не выгоняем, но поведенье свое брось! Нечего тебе по собраньям шляться, на губах еще не обсохло, а ты туда же рот раззеваешь. Люди в глаза мне смеются через тебя, поганца.
Старик, разговаривая со Степкой, багровел, едва сдерживал волнение, а Степка, глядя на холодные отцовы глаза, на жесткие по-звериному изломы губ, вспоминал упреки ребят-комсомольцев:
— Обуздай отца, Степка. Ведь он разоряет бедноту, скупая под весну за бесценок сельскохозяйственные орудия. Стыдно.
И Степка, вспоминая, действительно краснел от жгучего стыда, чувствовал, что в сердце нет уже ни прежней кровной любви, ни жалости к этому беспощадному деру, — к человеку, который зовется его отцом.
Будто каменной глухой стеной отгородилась от Степки семья. Не перелезть эту стену, не достучаться…
Отчуждение постепенно переходило в маленькую сначала злобу, а злобу сменила ненависть. За обедом, случайно подняв глаза, встречал Степка ледянистые глаза Максима, переводил взгляд на отца и видел, как под сумчатыми веками Якова Алексеевича загораются злобные огоньки, в руке начинает дрожать ложка. Даже мать и та стала смотреть на Степку равнодушным, невидящим взглядом. Кусок застревал у парня в горле, непрошенные слезы жгли глаза, валом вставало глухое рыдание. Скрепясь, наскоро дообедывал и уходил из дома.
По ночам часто Степке снился один и тот же сон: будто хоронят его где-то в степи, под песчаным увалом. Кругом незнакомые, чужие люди, на увале растут сухобылый бурьян и остролистый змеиный лук. Отчетливо, как на яву, видел Степка каждую веточку, каждый листик…