Алька перемотал портянку: он разглаживал ее, ласкал, как котенка. Потом улегся и погрузился в темную воду сна. Вода была теплая, и девчонка Лялька прыгала с его плеч. После ее прыжка он терял равновесие, падал на спину — вода забивалась ему в ноздри, он кашлял, согнувшись. Лялька с визгом топила его и требовала: «Давай распрямляйся, я еще нырну». И снова взбиралась к нему на плечи. Потом она перелезла на Гейку Сухарева, ныряла с его плеч и его топила.
И опять в темноте:
— Становись! Марш…
И опять качаются перед глазами черные горбатые спины. Боль, разгораясь в ногах и в плечах, окружает его горячим тулупом; идти тяжело, и он задыхается. И возникает новая боль, ноющая, пока не страшная, она не объединяется ни с какой другой болью, и он понимает, что именно она отзовется, что она-то и есть беда.
К утру он уже не шел, не шагал — переставлял ноги механически, с бессмысленной обреченностью. Когда командовали: «Привал!» — ложился. Командовали: «Становись!» — вставал.
На рассвете роте разрешили отдых в рощице, на краю скошенного пшеничного поля. Алька закутался в шинель, и все ушло… Его растолкали. Он вяло приподнялся:
— Пора?
— Солнце вышло из-за ели, время в бой, а мы не ели.
— В бой?
— Я говорю, вставай, поедим. — Сержант Елескин поставил на землю два котелка. От одного пахло горохом, от другого — пшенной кашей с консервами. — Выспишься еще. Мы здесь до ночи проваландаемся. Днем «мессершмитты» шуруют.
Опираясь на руки, Алька подполз к котелкам — телу было удобнее передвигаться таким образом. Боли не было. Был стон всего тела. Алька улыбнулся этакой бодрой улыбкой, вытащил ложку.
Они аккуратно и молча ели гороховую похлебку. Затем пшенную кашу, горячую, как огонь. «Собственно, что такое огонь?» — Алька задал такой вопрос с иронией, но тут же представил танкиста на винтовом табурете, что ставят к роялям, и поперхнулся — язык обжег.
— Пятьдесят километров за ночь преодолели, — сказал Степан, облизывая ложку.
Алька не понял, много это или мало; на всякий случай, впрочем искренне, возразил:
— Рано стали. Могли бы и побольше пройти.
Степановы голубые глаза заголубели еще сильнее. Лицо его как бы расцвело.
— А что? — сказал Алька. — Я думаю, факт…
— Поди котелки вымой. Вон речушка под горкой.
Алька встал на четвереньки. Попробовал подняться в рост, но позвоночник словно разобрали по позвонкам. Зажмурившись, он все же рванулся, выпрямился, но шага сделать не смог — ноги не слушались, не желали.
— Ты их руками двигай.
Алька не рассердился и не обиделся, ему уже приходилось переставлять ноги руками, когда он, истощенный, поднимался домой по лестнице.
— Еще есть такая система, — сказал Степан, — хождение вилкой. — Он расставил два пальца и, ворочая кисть, пошел ими по днищу котелка.
Алька попробовал. Вот она, та ноющая боль. Мускулы разрываются волокно за волокном. Ему казалось, что он слышит треск и хлопки…
«Не делайте резко шпагат, — говорила в младшей группе их тренер стройная перворазрядница, — растяните паховые кольца, и все, конец спортивной карьере… — Взмахивала ногой выше головы, прямо с такого маха садилась на шпагат и, проведя ногой плавный полукруг, выходила в очень красивую стойку на кистях. — Вообще у мужчин шпагат не глубокий, да он им, право, не нужен…»
Зато девчонки садились в шпагат, как в люльку, и стойку на кистях они делали на одном легком вздохе. В их движениях преобладали мах, прогиб, сложение дуг и спиралей в некое изящное подвижное хитросплетение. Иногда Алька ловил себя на мысли, что он не воспринимает девчонок в зале как девчонок, но лишь как людей, занимающихся другим, недоступным ему видом спорта.
«Мальчики приближаются к совершенству в гимнастике, когда девочки уже сходят со сцены известными мастерами», — говорила их тренер — стройная перворазрядница.
Алька двигался вилкой. Котелки гремели, кости и сухожилия стонали, мускулы выли…
Когда, помыв котелки, он вернулся, возле сержанта Елескина сидел ординарец комроты Иван.
— Молодец, стюдент. Далеко было слышно, как все твои жилы скрипели и верещали.
— Не дразни меня стюдентом, пожалуйста.
— Усвоил… Пополнение все обезножело. Столько пройти… Степан, ты бы коробку с дисками на телегу к старшине кинул… Парня бы разгрузил. Гранат набрал! Жадный ты, сержант Елескин.
— Гранатки-то легкие, вшивенькие. Они мне консервы напоминают. Я консервы люблю…
Ординарец принес комротову балалайку, и Степан почти целый день чикал по струнам своим костяным пальцем.
В сумерки роту подняли. Обезножевшие парни из пополнения бесстыдно смотрели на старшинскую телегу, груженную патронами, гранатами и съестным припасом. Но попроситься в нее никто не решался. Рядом с телегой, держась одной рукой за грядку, шел капитан Польской, в другой руке он держал ручной пулемет за пламегаситель и опирался на него, как на узловатую тяжелую трость. Лицо у капитана было белым и губы белыми.
— Язва у него, — сказал Алька сержанту Елескину. — Блуждающая. Все время не заживает. Затянется — и снова в другом месте.
Рядом с командиром роты шагал старшина, легкий, вызывающе элегантный.