Винт заработал. С кормы повернувшегося ледокола раздался потерявшийся в снежных хлопьях залп.
Медленно, не оглядываясь, семеро молча шли по льду. Залп отрезал последние нити, связывавшие их с прошлым, с материком.
Отныне у них было только настоящее. Оно заключалось в одном деревянном доме у подножья мыса. В нем семеро должны были провести год, может быть — два. Это зависело от ненадежной милости полярных льдов.
…Сквозь снежные хлопья ветер донес из горла бухты бодрый коллективный крик.
— Кажется, кричат ура, — взволнованно сказал кто-то.
Угрюмое шествие было нарушено. Щемящую тоску сменил порыв радости. Кричали с ледокола.
Все мы, не разбирая дороги, бросились по льдам назад. Впереди с жалостным воем неслись собаки. Они точно чувствовали, что больше никогда не увидят Большой Земли.
— Достигнув кромки льда, — говорит Илляшевич, — мы долго махали смутным очертаниям исчезавшего в пурге ледокола. Оленьи шапки метались над головами до мгновения, пока пурга не поглотила последние искорки седовских огней. Мы остались одни…
Начавшуюся в день ухода „Седова“ пургу сменили стоявшие неделями туманы. Во время туманов к окнам зимовья прилипала белесая скользкая пелена. Дым тумана заслонял все очертания окрестностей бухты. Знакомое, привычное, реальное оставалось только в нескольких комнатах. За окнами внешний мир кончался Большая Земля. Шумные города. Автомобили. Театры. Это казалось смутным воображением когда-то виденного полузабытого сна. Воспоминания тонули в начинавшейся за окнами скользкой трясине тумана. Дни, заполненные мглой, проходили в тоскливом сидении. На короткое время, когда уходила мгла, начинались снежные пурги.
Вот отрывки из дневника одного из семерых. Суровый тон ежедневных записок лучше всего даст понять жизнь колонии.
…В полдень розовела заря.
— Пользуясь светом зари, мы все взбегали на мыс Седова. В половине декабря исчезла и заря. Наступила полярная ночь. Жестокий шторм принес из пролива в бухту гигантские столовые айсберги. Они врезались в молодой лед, нагромоздив груду торосов.
От штурмов качалась лампа кают-компании зимовья. В печках подпрыгивали горячие поленья. Разговор в такие минуты невольно смолкал. Все слушали присвисты и рев бушевавшей пурги. Наносимые пургой сугробы до неузнаваемости изменили вид бухты. Каждый день регулярно, за исключением уж особо сильных снежных штормов, вся колония выходила на обязательные физические работы. Разгребали сугробы. Пилили дрова. Возили на нартах из бухты для питья лед. Кончик торчавшего из-под сугроба креста Зандера всегда напоминал о цынге.
Луна от сильных морозов опоясывалась радужными кольцами. Разноцветные движущиеся занавеси северного сияния колыхались на небе. Они рождались тут, за островами, совсем близко.
— В один из лунных дней, — говорит Илляшевич, — мы пошли на ледник Юрия. Ледник трещал. На купол ледника идти было опасно. Можно было провалиться в скрытые под снегом трещины. Ледник гудел. В полярной темноте рождались новые айсберги.
Но семеро были сделаны из крепкого теста. Полярная ночь не сломила их упорства.
Каждый день, несмотря на метели, снежные циклоны, штормы, в полярной темноте, держась за веревки, протянутые от зимовья к метеорологической будке, Шашковский пробирался на взгорье к крестам.
„Погода делается в Арктике“.
Шашковский всегда помнил это изречение.
Там, в Ленинграде, ждут метеорологической сводки с Гукера. И он должен обязательно получить ее. Производя сложные вычисления, он сделает еще один шаг к раскрытию климатических тайн Арктики…
Защищая лицо от ветра оленьей рукавицей, Шашковский медленно брел в сугробах вдоль веревки.
Нет, нет, он во что бы то ни стало сегодня также должен достигнуть погребенной в снегу метеорологической будки.