Остановился обескураженный комсомолец посреди улицы, снял перчатки, растер снегом руки. Попрыгал на одном месте, поколотил одну иззябшую ногу о другую. От Комлы потянуло ледяным ветром, поверху срывался иссиня-белый снег: начиналась поземка. И ночь скоро начнется. Может, с метелью. Вернуться в село, откуда вышел утром, — значит заночевать в тайге: до села добрых двадцать пять верст. Положеньице…
А из щелей меж ставен, приплюснув носы к заиндевелым стеклам, елозя по ним дремучими бородками, с ненавистью и со злорадством смотрели на парня мрачные кержаки. И не только смотрели.
В избе свояка Федота Гуляева:
— Гляди, гляди, пляшет. Комаринску. Топ-топ, топ-топ…
— Хи-хи-хи! Вот эт да! Веселитца комиссар. Даешь, Матвей, не жалей лаптей!
— Сопли, гля, вытират — мороз их выдавливат…
— Мороз вы-ыдавит. Не поглядит, што комиссар…
В избе свата Федота Гуляева:
— Бают люди, комиссары в свою веру всех хрестить будут…
— А кака вера у них? Они ж, бают, безбожники!
— Дура-а! У них бог, знашь, какой? Марксой называтца. И по учению их получатца так: человек произошел от червя и в червя должен возратица. В насекомое то есть. А потому как души у червя нету, то и в человеке ее нету… Как он там, комиссар? Прыгат?
— Пока прыгат, да уж не так резво… На руки дует вон, окоченели, поди.
— Тут окоченеть. Эт тебе не Москва, эт Сиби-ирь!..
У Прохора, брата Гуляева:
— Чего он прибег сюда, комиссар-то? Чего вынюхиват?
— На девок наших поглядеть захотел, поди. Там у них, в республике, про наших девок бают так: кержачки, мол, на медвежьем сале откормлены, пузы у них мягки, а титьки тверды… Вот и пришел попробовать. Свои-то худы, тошши, а тут…
— Не богохульствуй. Пальнуть бы в него с берданы, штоб не шлялись тут всякие. А потом в Комлу. И делу конец…
Захар Гуляев стоял у окна рядом с отцом, слышал, как тот горячо дышит на стекло — делает глазок.
— К нам идет! — вдруг крикнул Захар. — Слышь, батя, к нам комиссар идет!
— Вижу! — Отец даже не пошевелился. — Чево орешь-то?
Бросив лыжи посреди улицы, парень приближался к избе Федота Гуляева. Не дойдя двух-трех шагов до нее, остановился, посмотрел на трубу. Разрываемый ветром дым клочьями кидался по сторонам, метался над сугробами. В ноздри ударил запах горячего ржаного хлеба и домашнего тепла. Парень шагнул к окну, прильнул к оттаянному в стекле кружочку.
Старик не успел отойти, но отшатнулся, и парень увидел его бороду. Обрадовался, заулыбался. Постучал сведенными морозом пальцами.
— Впустите, люди добрые. Обогреться. Если надо — я уплачу.
Захар, взглянув на отца, как бы между прочим сказал:
— С Комлы сильно помело. Пурге быть. Сильной пурге…
Отец не ответил. Все так же стоял у окна, мрачный, угрюмый. Потом протянул руку к грязной, закопченной занавеске, задернул ее. Теперь мир, лежащий вне избы, был сам по себе, Федот Гуляев с семьей — сам по себе.
Старшая сестра Захара, Анисья, женщина злобная и нелюдимая, изрекла:
— Путей-дорог на земле много. И не все к нашей хате идут. Пускай божий странник шагает дальше…
Парень постучал еще раз, еще… Что-то крикнул, но порыв ветра отнес его слова к тайге. Тогда он стал на лыжи и медленно, в полной растерянности, пошел дальше. С сугроба на сугроб, от одной избы к другой. Пока не скрылся совсем.
Анисья сказала:
— Заваруха разыгрыватца не на шутку… Вышел бы, Захар, собак в будку загнал.
Захар, глядя на отца, тихо проговорил, словно вслух высказывая свою мысль:
— Человек он все ж, хоть и комиссар. Загнетца ить в такой одежинке. Может…
— Ничего не может! — рыкнул старик. — Не наша беда, коль и загнетца. Не мы ево сюда приглашали.
— Надо ль грех на душу брать? — сказал Захар. — Не звери ж мы…
— Ты что эт заскулил! — старик надвинулся на Захара, как глыба. И занес руку. — Будешь ишшо — пришибу!
Он ждал, что Захар сейчас увернется, затихнет, как мышь. Так было всегда, и так должно быть. Ничего, что ему, Федоту Гуляеву, уже под семьдесят и что порой он чувствует, как на глаза надвигается мутная пелена, а в ногах нет-нет да и появится дрожь. Ничего! Если надо будет, он и сейчас пойдет с рогатиной на медведя, как ходил, бывало, лет сорок назад. А уж разделаться с Захаром он сумеет в два счета. Да и посмеет ли собственный сын поднять руку на родного отца?
Захар стоял у стены, упершись спиной в почерневшее от времени и дыма бревно, и не спускал глаз с отца. Было что-то не совсем обычное в его взгляде. Страх, кажется, еще оставался, но это был уже не тот животный страх, что привык видеть старик в глазах всех, на кого поднимал руку. Захар чуть-чуть втянул голову в плечи, ожидая удара, одна бровь у него слегка дергалась, однако отец понял: это скорее от напряжения, чем от испуга. Почти не открывая рта, Захар глухо выдавил:
— Не тронь, батя.
На какую-то секунду отец оцепенел от неожиданности и гнева. Он и сам не знал, почему, но ему вдруг показалось, что Захар и тот человек, который недавно заглядывал в окно, чем-то похожи друг на друга. Не только молодостью, но и еще чем-то, чего он не мог уловить.
Пришибу! — снова рыкнул старик и ударил Захара по голове. — Не пикни!