– Сестрица! – заговорила та, озираясь. – Я вижу, вы интеллигентный человек и сердце у вас еще не очерствело. Пожалейте меня, дорогая: у меня во время обыска отобрали и, очевидно, уничтожили мои стихи, за них и приклеили мне пятьдесят восьмую. Я кое-что восстановила по памяти уже здесь, в больнице. Возьмите из-под подушки тетрадь – я все жду случая, с собой таскаю. Тяжело умирать, зная, что все погибнет. Сберегите до лучших дней!
Сколько ни говорила себе Леля, что следует быть осторожней, этот разбитый голос и это лицо настолько ее взволновали, что она тотчас схватила тетрадку и, юркнув в проявительскую, спрятала ее в ящик со светочувствительными пленками. Ящик этот был исключительно в ее ведении: открывать его можно было только в темноте, ориентируясь в нем ощупью, санитарка не имела права его касаться, врач сюда не заглядывал. Ей удалось потом благополучно вынести тетрадь на груди под джемпером; мысли о провокации она не допускала, но возможность случайной проверки заставляла тревожно замирать сердце. Дома и у Натальи Павловны она, разумеется, рассказала все. Наградой за перенесенный страх было для нее то, что Олег пожал ей руку, говоря:
– Я знал, что вам будет тяжело в этой обстановке. Будьте очень осторожны, Елена Львовна.
Слова эти растопили тот тонкий ледок, который установился было между ними, тем не менее, веселость и живость к ней не возвращались. «Мне как-то не уютно стало жить, – думала она. – В детстве, помню, меня часто спрашивали, почему я печальна, почему не смеюсь? А ведь у меня были все условия для счастья. Наверно, я уже тогда предчувствовала все, что пришло теперь. Я всегда знала, что Ася счастлива будет, а я – никогда! Мне страшно, мне все время страшно!»
«От юности моея мнози борят мя страсти. Но Сам мя заступи и спаси, Спасе мой!» – пели в маленькой церкви бывшего монашеского подворья, где не было уже ни одного монаха. Мика стоял в конце храма в полутемном углу около колонны. «Как я люблю это песнопение! Оно как будто для моей грешной души. Кажется, открыты глаза на многие тайны и задачи жизни необъятны, а я бьюсь, как в сетях! Чего мне не хватает? Хочется скорее начать большую настоящую работу, которая вела бы к подвигу, а тут эти ежедневные будничные обязанности и эта школа, которая мне опротивела. Если бы не был закрыт богословский институт – вот куда я бы с радостью бросился по окончании среднего! Я бы учился день и ночь, чтобы вооружиться на борьбу с атеизмом. Там и атмосфера была такая, какую я ищу – вся пропитанная высоким напряжением. Но… «мерзость запустения на месте святом»! Скоро, кажется, совсем не останется ни храмов, ни священников, и все равно им Церковь не одолеть и веру не вытравить. Мученичество только очищает ее! Как я благодарен теперь отцу Варлааму за его суровость: она оказалась для меня хорошим уроком. Все наиболее сильные и пламенеющие духом исчезают один за другим; экстаз перебирается за колючую проволоку, куда скоро попаду и я. Но прежде хочется что-нибудь сделать, чтобы оставить после себя яркий пламенеющий след, как оставили отец Гурий и отец Варлаам. А как начать? Накалить, наэлектризовать, спаять еще теснее братство? Но я один из самых младших… Кто станет меня слушать? – «Он еще школьник», «Знаете ли, он еще десятиклассник»… Эта кличка опротивела, а время идет, братство тем временем медленно разваливается.
Тонкий девичий голос зазвенел речитативом, придерживаясь одной ноты: «Глас шестый. Подобен: о, преславная чудесе…»
Хор подхватил печальный протяжный напев.
«Это Мери! Хорошо она канонаршит. Вот у Мери жизнь идет, минуя будни, ближе к подвигу. Давно мы не разговаривали… подойду к ней».
Как только всенощная стала подходить к концу, он начал, пробираться вперед.
– Испола эти дэспота! – «Стало быть владыка Гавриил опять здесь», – и едва он это подумал, как увидел в самом темном углу маленькую сухощавую фигуру инока. Это был высланный из Одессы в Ленинградскую область епископ, который под воскресенье приезжал потихоньку в храм, так как в области уже не оставалось церквей. Одному Богу было известно, где и на что живет этот неизвестный мученик. Огепеу настрого запретило ему служить, но братский хор всякий раз из своеобразного церковного этикета пел «испола эти дэспота», как только замечали в углу храма худощавую фигуру старика в черной монашеской скуфье.
Мика нашел Мери на полутемном клиросе. Она складывала ноты и часослов. Когда они вышли вместе на паперть, ветер, вздувший лужи среди талого снега в церковном саду, закружил косынкой Мери.
– Хочешь пройтись пешком, поговорим? – спросил Мика, подхватывая конец косынки.
– Хочу, только мне опоздать нельзя: я подаю ужин и читаю в трапезной, – ответила она.