Тракторок, слава богу, завелся. Лукьян подсел на крыло, они спустились вниз, Фабиан с козлом остались дома, а Рубан и Зося, как и полагается после погребения, отправились домой пешком. Месяц завалился за ветряки. Вавилон померк и, казалось, стал меньше. Решили заодно зайти к старухе Кожушной, взять вещи Рубана, чтобы не делать этого днем, не колоть людям глаза. Двинулись через пруд по льду, который фатально потрескивал, а в иных местах невесть отчего пел. Зося останавливалась, словно боялась упасть, протягивала руку, охваченная добрым предчувствием. Рубан был точно мальчишка. Зосе вспомнилось детство в Дахновке, вспомнилось пение первых льдинок на первом прозрачном, как воздух, ледке, потом любовь к молоденькому чоновцу, квартировавшему у них, потом ухаживания хитрого Бонифация, когда в Вавилоне еще была волость. Все миновало, прошло… Она задержала руку Рубана в своей, притянула его к себе, на льду трудно, почти невозможно сопротивляться…
И вот Зося стояла под вязами, где когда-то мужал на качелях Бонифаций, он все норовил к небу, к небу, потому и вымахал такой высоченный, однако никого себе на качелях не добыл, спасибо, что хоть привез ее сюда, а то она никогда не встретила бы Рубана. Качелей не было, а ей хотелось стать на доску. Словно от одной ее мысли об этом, с вязов посыпался иней, и ее на миг овеяло каким-то добрым счастьем: в Рубане было что-то для нее — в походке его, в речи, в глазах, в волосах, черных как смоль…
Старуха Кожушная собрала Рубану вещи в парусиновый мешочек — ей самой хотелось бы такого зятя, как Антоша, — перекрестила, заперла за ним на щеколду сенную дверь. Зося отобрала у него мешочек, и они пошли по старым вавилонским улицам, ощетинившимся вековечными зарослями деревьев, шиповника и всяких других колючек.
— Вы ничего не видите? — время от времени останавливаясь, спрашивала Зося.
— А что? — настораживался Рубан.
— Не то Бонифаций, не то показалось мне… — она льнула к Рубану.
— Оставьте, Зося. Какой там Бонифаций? Человека один раз похоронят, и то его нет уже, а тут дважды похоронили.
Однако Рубан на всякий случай нащупал наган, теперь и он видел: улочка была истоптана сапогами, а следы исчезали в зарослях.
Когда они вошли в комнату, маленький Бонифаций спал в люльке. Старуха, сидя на стульчике, пела колыбельную для себя сквозь сон. Она вынянчила на своем веку уйму детей, а вот своих не завела.
Зося положила мешочек на лавку, в парусине что-то звякнуло, загремело, верно, патроны. Старуха перекрестилась, подумала про себя, что все возвращается на круги своя. Потом Зося разобрала постель, взбила две громадные подушки — она никогда не спала на них с Бонифацием. Горевала, что на рассвете снова придут те, запрудят двор, заорут, полезут к окнам, требуя расправы.
Но они не пришли… Только в дымоходе всю ночь рыдал Бонифаций.
Рубан еще спал, когда Зося встала, надела сапожки на босу ногу, накинула на плечи его кожанку и побежала в овин за соломой. (Бонифаций собирался на следующую осень перешить кровлю, три года подряд откладывал в овине околот, который теперь Зося пустила на топку.) Она отворила ворота в овин и отшатнулась в ужасе — на балке висела веревка, ее раскачивало ветерком. Зося бросилась обратно и крикнула на печь еще не продравшей глаза старухе:
— Бабушка, принесите соломы!
«Эге, — подумала старуха, — теперь и солому таскай!»
Но кое-как поднялась, надела шлепанцы, пошла в овин, никакой веревки не увидала, околот лежал стеною. Бонифаций вязал колоссальные снопы, как кули. Старуха билась, билась с ними, вымоталась до изнеможения и, плача, вернулась в хату ни с чем. Зося засмеялась над ее бессилием и этим смехом разбудила Рубана.
— Что там?
— Послала старую за соломой, а снопы тяжелые, не может поднять.
Рубан надел галифе, сапоги, пошел в овин в одной сорочке. Веревка качалась на ветру. Рубан остолбенел. Это напоминали о себе кулаки…
Когда он внес солому, Зося плакала, опершись локтями на подоконник и обхватив руками голову, а старуха лукаво трогала пальцами губы, верно, готовилась сказать что-то.
— Бабушка, вы чего ее доводите?
— Я ничего, я ничего, я только говорю, что сперва бы надо к венцу, а там уж и чужие снопы, сказать бы, полегчают…
— А они мне и без того, как перышко. — Он взялся за свясло и метнул здоровенный сноп под самую матицу.
— О боже какая сила! — старуха зажмурилась, а Зося засмеялась сквозь слезы.
— Чудная вы, бабушка. Да будь Бонифаций жив, я бы все равно был с нею. Отбил бы ее у Бонифация. Правда, Зося?
— Да уж, наверно… — сказала Зося, взяла нож в шкапчике, разрезала свясло и затопила печь, прогнала душу из дымохода, из этого последнего ночного пристанища умерших мужей…