— Но как же это так: у тебя имеется одна, объективная логика, укорененная в самой действительности — или сотни логик, зависимых от умственного и чувственного аппарата вида?
— А каждая из них в иной степени и с другой стороны приближается к логическим принципам вселенной.
— Ага! И по твоему мнению, люты…
— Они не воспринимают мир так, как мы. Просто, они живут в ином мире.
— Ты имеешь в виду мир, полностью детерминированный? Безвольные животные, знающие все свое будущее?
— Нет, нет! Если бы он знал будущее, то вообще бы туда не лез!
— Так что тогда…
— Загадка: мир, который лучше всего описывается логикой Котарбиньского — и мир, описываемый моей логикой, в которой лишь мнения о настоящем заморожены: они либо фальшивы, либо истинны. По какому признаку ты мог бы отличить эти два мира?
— Ммм, по непрерывности, по плавности истины о прошлом?
— А что это означает? Поговори с кем-либо о тысяча девятьсот двенадцатом годе или январском восстании.
— Одно дело — факт, а другое — память, мнение об этом факте.
— Память! — гневно фыркнул я. — Подобная память, это не дар, а проклятие: ведь мы помним только прошлое, и помним одно прошлое, подчиняясь иллюзии — доктор Котарбиньский тоже поддался ей — будто бы минувшие события остаются зафиксированными навечно, замороженными в истине. И все логики мы строим, основываясь на подобной иллюзии.
Альфред задумчиво раскладывал и заново складывал белый платок.
— По какому признаку я бы отличил эти два мира… Неужто ты считаешь, будто они неотличимы? Но ведь в твоем мире одновременно существовало бы множество прошлых, в одинаковой степени истинных-фальшивых, точно так же, как в данный момент существует много будущих возможностей нашего здесь
— Господин Тайтельбаум! Господин Герославский! Кого видят мои удивительные глаза!
И вот так явился нам Мишка Фидельберг из Варшавского Общества Взаимопомощи Коммерческих Субъектов Моисеева Вероисповедания, секретарь Кружка Варшавских Социалистов и дальний родственник Абезера Блюмштейна. Уже хорошенько подшофе и обильно потеющий под свеженакрахмаленной сорочкой, с лицом, освещенным алкогольным сиянием, настенные бра отражались в черных ягодах его глаз словно солнце на куполах собора Александра Невского — когда он наклонился надо мной, с огненным выхлопом, направленным прямиком мне в нос, то будто бы жаркий прожектор загорелся у меня перед глазами, как будто открылась передо мной бушующая печь. Мишка весил около двухсот килограммов, правда, и росту в нем было прилично. Когда он оперся на столешницу, мы услышали треск дерева, загрохотало стекло; когда же он снова выпрямился — уличные неоновые рекламы у него за спиной потускнели.
— Мое почтеньице, мое почтеньице, позвольте же мне обнять моих гениев, пан Бенедикт, морда ты… давай…
— Мишка, что с тобой?
Тот пахнул на меня чесноком и конденсированной эйфорией.
— Да вы что! Не слышали? — Мишка цапнул смятую газету и замахал ею над головой словно флагом. — Мерзов побил японцев под Юле!
— Вполне возможно, газетчики даже кричали нечто подобное! — но почему именно у тебя это вызывает такое наслаждение?
— Так будет же зимнее перемирие! Крупная амнистия! Пойдут новые указы про земства! Налоги вниз, оттепельники вверх! Вот! — Он вытащил из кармана рулон тонюсеньких агитационных брошюр и сунул нам по несколько штук. — Держите! Держите!
— А добрый коммунист тем временем радуется триумфу императора, так?
— А-а, триумф… триумф — поражение, что угодно, лишь бы не тринадцатый год войны без конца, цели и смысла. А теперь все сдвинется! Оттепель! Весна!
Альфред брезгливо оттолкнул от себя пропагандистскую макулатуру, вытер платком рот и лоб, вынул вторую папиросу.
— Революцию легче всего поджечь от факела войны, не так ли? Народ не выйдет на улицы умирать за слова с идеями, но за хлеб, работу и пару копеек увеличения зарплаты — пожалуйста. То есть, чем в лучшем состоянии находится экономика, тем меньше шансы для общероссийского восстания. Затянувшаяся война двух держав всегда дает надежду на экономический крах. Но кто же восстанет против победившего
Мишка придвинул себе стул, затем уселся с протяжным вздохом, словно из самовара спустили пар, пффффххх! — и вот он уже закатывает рукава сорочки, ослабляет воротничок, расставляет пошире свои слоновьи ноги, стул трещит, а Мишка Фидельберг склоняется к собеседнику и надувает грудь — именно этой грудью он будет защищать Революцию.