Читаем Лед полностью

Красотка клеится ко мне, протекает сквозь руки, сползает мне на грудь, ниже, когда дрожки замедляют ход и останавливаются перед воротами дома, где я снимаю квартиру с Кивайсом; сам он сейчас у каких-то дальних провинциальных родственников, комната свободна, пьяная девица хихикает, кусая пуговицу моего сюртука — кучер оборачивается, подмигивает мне, может помочь его благородию? Перепугано гляжу на все это. Сую ему в руку смятый рубль. Отвези эту блядь куда хочешь! Стряхиваю проститутку с себя, выскакиваю из экипажа и удираю в глубины черного подъезда.

В лесу за дедовой деревушкой, в яру над ручьем лежит труп серны — уже надъеденный хищниками и пожирателями падали, под черным балдахином из мух. Никому не рассказываю, прихожу сюда каждое утро и каждый вечер, тыкаю палкой, переворачиваю, приглядываюсь, как наново лезут насекомые, как мясо изменяет свой цвет, а из тела вытекает темная жидкость, постепенно впитываясь в землю. Где это ты проводишь столько времени, спрашивает дед. Я вру. И он видит, что я вру. Куда это ты ходишь, спрашивает он. Молчу. Он достает ремень. Плачу, но правды не говорю, молчу. Целое лето хожу по лесу, разыскивая дохлых животных. Ношу с собой толстенную, словно дубинка, палку. Бью падаль этой палкой в тупом забытьи, пока гниль не сходит с костей. А вот тебе! В вот тебе! А держи!

Восемнадцать и семьдесят четыре! Восемнадцать и семьдесят четыре! Ярмарочный зазывала рвет горло, объявляя призовые номера. Придя на ярмарку, все купили лотерейные билетики. Хохоча, раскрасневшись от мороза и сливовицы, все теперь разыскивают картонные квадратики по карманам. Нахожу свои, вынимаю. Восемнадцать и семьдесят четыре. Изображая сильнейшее разочарование и бешенство, все бросают лотерейки в грязь, проклинают судьбу и насмехаются над глупцом, который не идет за выигрышем. Разрываю призовой билетик и делаю то же самое, что и они.

Ночью, когда никто не видит, я тренирую страшные рожи, таращу глаза и оскаливаю зубы — мины слишком дикарские, чтобы они хоть что-то означали на языке человеческой физиономистики; делаю страшные гримасы, но вместе с тем тренирую и абсолютную мертвенность лица, недвижность самых мельчайших мышц черепа, которую при свете дня и среди людей никогда не могу достичь, в это время я не обладаю полнотой власти над гримасами лица. Ночью, когда сплю, вижу под сомкнутыми веками схему, словно с пожелтевших гравюр Зыги, анатомическую схему этого предательства: десятки жестких, шпагатных нитей, протянутых под кожей щек, бровей, подбородка, губ, а другие концы этих нитей держат окружающие меня люди — в руках, между зубами, завязанные на цепочках часов и галстучных булавках, на обручальных кольцах, на рукоятях тростей и чубуках курительных трубок, у некоторых эти нити вшиты в мимические мышцы, а то и в сердца, прямиком сквозь грудь и ключичные кости. А потом гравюра оживает — стоит ясный день — все движется — люди — я…

Я улыбаюсь, улыбаюсь, улыбаюсь.

Вспоминаю собственное поведение, пользуюсь другим языком…

Я должен сам для себя стать чужим.

Бенедикт Герославский был хорошим ребенком. Кому бы не хотелось иметь такого ребенка? Он был вежливым — всегда слушался родителей, слушался взрослых, никогда не отзывался, пока его не спрашивали, никогда не проказничал, не дрался с другими детьми, перед сном всегда читал молитву, в школе у него были самые лучшие оценки. Другие мальчишки шатались по улицам — он читал книжки. Другие мальчишки подглядывали за девочками и ссорились с сестрами — он учил свою сестренку буквам. Он мыл уши, кланялся соседям и знакомым, не колупался в носу, не показывал пальцем. Он не болел, не доставлял родителям каких-либо хлопот. Ну кто же не хотел бы иметь такого ребенка?

Когда ему исполнилось семнадцать лет, и он поступил в Императорский Университет, то встретил там других — которые тоже были хорошими детьми.

Друг друга они узнали по улыбкам.

Было ли уже слишком поздно? Мог бы я отступить — отступить к чему, к кому, какому себе? Нет ни единого момента в прошлом, который, благодаря чудесной перемене, мог бы отвратить ход моей жизни; но никакой катастрофы, которая бы со мной приключилась, в результате чего я стал другим, чем должен был бы быть; ничего подобного указать не могу.

Все с точностью до наоборот: куда бы я не достал памятью, всегда нахожу под тоненькой кожицей собственных слов и поступков тот же самый принцип, мышцу беспокойства, надежды и отвращения, напряженную в одном и том же направлении, когда мне было три года, тринадцать или двадцать три. Не чувство — что-то другое; не мысль — убегает, выскальзывает, нематериальное, неописуемое — стой! Погляди мне в глаза! — ты, ты — назову тебя Стыдом, хотя ты и не он, но назову тебя Стыдом, поскольку нет лучших слов в межчеловеческом языке.

<p>О законах логики и законах политики</p>
Перейти на страницу:

Все книги серии Шедевры фантастики (продолжатели)

Похожие книги