Ярко-красное пальтишко Анни казалось мне уж больно неподходящим для похорон, да и выражение лица ее, пожалуй, ничуть не свидетельствовало о тяжкой утрате.
Ответила она, правда, не сразу, но я заметила, как блеснули серо-голубые глаза; теперь она смотрела на меня несколько высокомерно, словно решая про себя, является ли мой вопрос проявлением вульгарной бестактности или же продиктован искренним сочувствием.
Пусть себе смотрит сколько угодно, решила я. Я привыкла, что на меня пялят глаза. Это случается порой даже в Париже, где красивых женщин более чем достаточно. Я сказала «красивых», но ведь красота — это всего лишь иллюзия, простенькие чары, даже почти что и не магия вовсе. Определенный наклон головы, определенная походка, соответствующая данному моменту одежда — и любая способна стать красавицей.
Ну, почти любая.
Я заставила ее смотреть мне прямо в глаза, воспользовавшись самой обворожительной своей улыбкой — милой, кокетливой, чуть печальной; я как бы на мгновение стала ее старшей сестрой, которой у нее явно никогда не было, — очаровательной взъерошенной бунтаркой с сигаретой «Голуаз» в руке. На мне одежда немыслимых неоновых цветов, юбчонка в обтяжку и шикарные непрактичные туфли, в каких, не сомневаюсь, и сама Анни втайне мечтает щеголять.
— Не хочешь говорить? — спросила я.
Она еще несколько секунд молча смотрела на меня. Она, безусловно, старший ребенок в семье (если я хоть что-нибудь в этом смыслю), безумно устала от необходимости постоянно быть хорошей девочкой и уже стоит на пороге того опасного возраста, которому свойственно бунтарство. Цвета ее ауры были необычайно чисты; в них я читала определенное своеволие, упрямство, печаль и еле заметный гнев; а еще в них яркой нитью сквозило нечто, пока не совсем мне понятное.
— Ну, Анни, скажи мне: кто умер?
— Моя мать, — спокойно ответила она. — Вианн Роше.
Вианн Роше. Как давно я носила это имя! Я уже почти позабыла, какое оно приятное на ощупь, какое теплое, уютное, словно пальто, некогда любимое, но уже сто лет висящее в шкафу. Я столько раз меняла свое имя — точнее, оба наших имени, когда мы, перебираясь из города в город, следовали за тем ветром, — что желание называть себя Вианн Роше давным-давно должно было бы угаснуть. Та Вианн Роше давно мертва. И все же...
И все же мне было приятно называться Вианн Роше. Мне нравилось, какую форму обретает это имя, когда его произносят чужие губы, — Вианн, точно улыбка. Точно слово приветствия.
Теперь у меня, конечно, новое имя, и не столь уж отличное от старого. И жизнь у меня иная; кто-то, может, скажет: лучше старой. Во всяком случае, она совсем не такая, как прежде. И причина тому — Розетт, и Анук, и все то, что мы оставили в Ланскне-су-Танн в те пасхальные дни, когда ветер опять переменился.
Ах, тот ветер... Вот он и сейчас дует — действует как бы украдкой, но попробуй его ослушаться. Это ведь он всю жизнь диктовал нам каждый шаг.
Моя мать чувствовала его, и я тоже чувствую — даже здесь, даже теперь, — и он несет нас, крутит, как осенние листья, загоняет в тупик, заставляет плясать, а потом разбивает в клочья о булыжную мостовую.
Я думала, мы заставили его замолчать навсегда. Но разбудить его способна любая мелочь: невзначай брошенное слово, жест даже чья-то смерть. Впрочем, незначительных вещей не бывает. Все имеет свой смысл и свою цену; и одно прибавляется к другому, пока не качнется чаша весов — и вот мы уже снова в пути, бредем по дорогам, говоря себе: ну что ж, возможно, в следующий раз...
Но теперь никакого следующего раза не будет. Теперь я никуда больше не побегу. Я не желаю опять быть вынужденной все начинать сначала; нам столько раз приходилось это делать — и до Ланскне, и после. Но теперь мы останемся. Что бы ни случилось. Чего бы нам это ни стоило, мы останемся здесь.
Мы остановились в первой же деревне, где не было церкви. Мы прожили там шесть недель, а потом отправились дальше. Три месяца, потом неделю, месяц, еще неделю — мы переходили с одного места на другое, каждый раз меняя свои имена, до тех пор, пока моя беременность не стала заметной.
К этому времени Анук было почти семь. Она пришла в восторг, узнав, что у нее будет младшая сестренка; ну а я чувствовала себя безумно усталой. Я устала от этих бесконечных деревень — река, маленькие домишки, герани на подоконнике, — устала от тех взглядов, которые люди бросали на нас, особенно на Анук, и от вопросов, всегда одних и тех же, которые они задавали.
«А вы издалека? У вас что, здесь родственники? Вы у них остановитесь? А месье Роше скоро к вам присоединится?»
И когда мы им отвечали, на их лицах появлялось то самое, хорошо нам знакомое выражение — оценивающее, принимающее во внимание и нашу поношенную одежду, и наш единственный чемодан, и нашу повадку беженцев, свидетельствовавшую о слишком большом количестве железнодорожных станций, пересадок и жалких гостиничных номеров, аккуратно прибранных нами перед уходом.