И теперь я уже едва осмеливаюсь смотреть на нее. Она снова переменила обличье: стала просто ужасающей, она теперь злобная великанша, и рот у нее — точно пещера, полная поросших мохом зубов. Серебряный браслет на запястье больше похож на связку человеческих черепов, а эта ее страшная юбка из сердец так и сочится кровью — на белом снегу словно полотнище красное расстелили. Вид у нее действительно был пугающий, и одновременно чувствовалось, что она сама чего-то боится. А мама у нее за спиной наблюдала за нами с какой-то забавной улыбкой на устах, словно знала обо всем этом гораздо больше меня…
Мама незаметно кивнула мне. И я снова произнесла те магические слова:
— Зози, что было в той черной пиньяте?
Зози в ответ как-то хрипло каркнула.
— Я думала, что мы с тобой друзья, Нану, — помолчав, сказала она нормальным голосом и вдруг опять стала прежней Зози, той давнишней Зози в леденцовых туфельках, алой юбке, с той же розовой прядью в волосах и с дешевыми разноцветными бусами на шее.
Она казалась такой настоящей, такой реальной, такой знакомой, что у меня защемило сердце. Мне больно было видеть ее такой печальной. И рука ее у меня на плече дрожала, и глаза ее были полны слез, когда она прошептала:
— Пожалуйста, Нану, о, пожалуйста, не заставляй меня говорить об этом…
Мама стояла шагах в шести от нас. У нее за спиной на площади виднелись Жан-Лу, Ру, Нико, мадам Люзерон, Алиса — и у всех цвета ауры сверкали, точно салют на 14 июля,[69] золотыми, зелеными, серебряными и красными огнями…
Я вдруг уловила в воздухе сильный запах шоколада; он как бы вытекал из распахнутой кухонной двери, и я сразу вспомнила тот медный котелок на плите, и тот парок, что вился над ним, умоляюще протягивая ко мне свои призрачные длинные пальцы, и тот голос, который я слышала почти наяву, голос моей матери, повторявший: попробуй, вкуси…
И я вспомнила, сколько раз она предлагала мне горячего шоколада, а я отказывалась. Нет, не потому, что я его не люблю, а потому, что я на нее сердилась — ведь она так сильно изменилась; а еще потому, что я обвиняла ее в том, что с нами произошло; и потому, что мне хотелось к ней вернуться, заставить ее понять: я не такая, как все…
И никакой особой вины Зози тут нет, думала я. Зози — это просто зеркало, которое показывает нам то, что мы сами хотим увидеть. Показывает нам наши надежды, то, что мы ненавидим, наши тщеславные мечты. Но если вглядеться по-настоящему, то ведь любое зеркало — это просто кусок стекла…
И я в третий раз очень ясно и отчетливо произнесла:
— Так что же было в той черной пиньяте?
И теперь я все это вижу так ясно, словно передо мной разложены карты Таро. Ту темную лавчонку, и черепа на полках, и маленькую девочку, и ее прапрапрабабку, что стоит рядом с нею, и на древнем лице этой старухи написана всепоглощающая алчность.
Я знаю, что и Анук тоже это видит. Даже Зози видит это теперь, и ее лицо продолжает меняться: оно становится то старым, то молодым, она превращается то в Зози, то в Королеву Червей, и рот ее кривится, выражая то презрение, то нерешительность, то неприкрытый страх. И теперь ей всего девять лет, это маленькая девочка в карнавальном костюме, с серебряным браслетом на запястье.
— Ты хочешь знать, что там было внутри? Ты действительно хочешь знать это? — спрашивает она.
Значит, ты действительно хочешь это знать, Анук?
Рассказать тебе, что я там увидела?
Ты спрашиваешь, что я ожидала увидеть? Сладости, наверное, или леденцы на палочках, шоколадные черепа, ожерелья из сахарных зубов — всю ту дребедень, которой обычно торгуют в День мертвых. Все это чаще всего и высыпается из расколотой пиньяты, точно темное конфетти…
Или, может, что-то иное? Что-то связанное с оккультными откровениями, некий намек на божественное присутствие, на потусторонний мир, возможно, некое свидетельство того, что мертвые по-прежнему среди нас — сидят с нами вместе за праздничным столом, беспокойные усопшие, хранители самой важной тайны на свете, которая однажды будет поведана и всем нам…