Но я уже вылетела прочь, пнув дверь ногой.
...Ниже по течению Волги, уже за чертой города, близ закрытого разделочного цеха нашей судоверфи был затон-отстойник для отходивших свое судов. Когда-то они становились тут в ожидании ремонта, но с девяносто первого года никто ничего не ремонтировал, и, затон был забит проржавевшими коробками брошенных буксиров, самоходных и обычных барж, прочей плавучей рухлядью. Кое-что тут уже было порезано на металлолом, кое-что просто притонуло без присмотра.
Я отмахала пешком почти десять километров, пока не добралась по берегу до затона. Вода в искусственном заливе была зеленая и тухлая. В ней развелась, видно, уйма мальков, потому что стаи чаек клубились над водами, рассиживали на ломаных снастях, трубах и мачтах, белых от птичьего помета.
Двухпалубник, пассажирский теплоход "Федор Достоевский", из тех, что когда-то возили круизных россиян на Астрахань и обратно, стоял, перекосившись, у рабочего причала. Здесь было полное безлюдье, глухая тишина, только горячий ветер гудел в кабелях высоковольтной мачты, с которой провода протягивались аж на тот берег Волги, в сторону Твери.
Я покурила, разглядывая "Достоевского". Похоже, кассирша ошиблась. Теплоход выглядел совершенно заброшенным, белая краска на его бортах и надстройках облупилась, ржа проступала бурыми пятнами и подтеками, множество окон в палубных каютах и иллюминаторах ниже побиты, леера порваны и свисали со стоек, капитанский мостик изрисован матерными словами и граффити, изображавшими разнообразные секс-позиции, виднелись и лозунги типа "Спартак - чемпион!", "Ельцина под суд!", "Мужики, у Юльки - гонорея!" и "Ай лав Филю!".
Мазута на надписи творцы не жалели, благо железнодорожная цистерна на рельсах причала источала его так, что между шпалами стыли черные лужи.
С теплохода на причал был спущен шаткий трап, и я поднялась на палубу. Палуба тоже была в птичьем помете, выбеленная солнцем, как кость.
Какой-то неясный звук, не то мурлыканье, не то бульканье, слабо донесся с кормы. И я пошла на звук.
На корме была распята, как навес, застиранная простынка, а под нею разложен обыкновенный детский манежик, из деревянных планочек, в манежике стоял голозадый пацаненок и что-то пел бессмысленно-счастливое, пританцовывая и пытаясь выломать планку из стенки манежа. У него была замурзанная мордочка, одуванчиковые светлые волосики, безмятежные большие глазищи серо-оловянной расцветки. Увидев меня, он выплюнул соску-пустышку, болтавшуюся на веревочке, протянул руки и требовательно сказал:
- Дай! Дай!
Дать ему мне было совершенно нечего, я порылась в карманах и протянула ему тюбик зубной пасты. Он был яркий, как игрушка, и дите явно обрадовалось. Клычками он только начал обзаводиться, и я решила, что новую игрушку он вряд ли прокусит.
Вообще-то я ничего не понимала - насчет ребенка кассирша мне не успела сказать. Мальчик был крепенький, в перевязочках, оснащен мощной мужской аппаратурой, обещавшей в грядущем многие радости и беды девицам, которые, вероятно, еще сидели в колясках и манежах на просторах родины чудесной.
Под палубой звякнуло, я спустилась по трапу на уровень ниже, в коридор, куда выходили двери заброшенных кают. По коридору, озираясь, я добралась до большого помещения с громадными электроплитами, ржавыми шкафами и стеллажами.
В глубине помещения какая-то женщина стирала в большом тазу, отключенные давным-давно плиты не работали, но в углу стояла чугунная печка-буржуйка, в которой горела щепа, на печке что-то варилось в большой кастрюле. Пахло рыбой.
Под ноги мне попалась порожняя бутылка, бутылок из-под выпивки здесь вообще было много, и когда она зазвенела, женщина обернулась и выпрямилась, устало утирая лоб тыльной стороной ладони.
Это была Ирка. Но, честно говоря, я ее узнавала с трудом. Она была какая-то усохшая, полуощипанная, с редкими, плохо стриженными волосиками на голове, между ввалившихся щек торчал ставший костистым великоватый нос, губы серые. Горохова всегда старательно занималась раскраской, каждое утро готовя свое лицо к трудовому дню, но сейчас на ней не было ни миллиграмма косметики, и лицо казалось туго обтянуто бесцветной кожей.
Она уставилась на меня совершенно безразлично и пробормотала, отжимая ползунки:
- Ага... Заявилась, значит... Я молчала, раздумывая.
- Бить будешь? - спросила она нехотя. - Делай что хочешь... Мне все одно. Только чтобы Гришка не видел.
- Чей пацан-то? - наконец спросила я. - От кого?
- От Зюньки, от кого же еще... - пожала она плечами. - Только он его не признает.
- А что ты тут делаешь?
- Живу. Сказали небось уже, иначе не заявилась бы... - нехотя сказала она. - Предки меня из дому выставили, из родилки вышла, даже на порог не пустили. Помоталась туда-сюда, а с прошлого года в сторожихи тут определилась. Железяки сторожу. Да нет, летом тут ничего, жить можно... Зимой погано. Но тут стационарная сторожка есть, с печкой, уголь завозят. Двести рублей в месяц.
- Так ты все еще Горохова? - удивилась я. - А мне Гаша писала, что ты в судейские хоромы въехала! На счастливую и долгую жизнь!