Обвинитель напирал на то, что корни моей криминальности ведут в Москву, где непорочную девицу морально разложили, в этот всероссийский вертеп порока и организованной преступности. Где я растеряла все, что вкладывали в меня дед и школа. Адвокатша поминала мою «безматерность», требовала доследования, чтобы выйти на те преступные элементы, которые стоят за мной и которым я подчиняюсь.
В общем, хреновины поролось много. Но все было продумано и предопределено, и мне впаяли, в общем, не так уж много, с учетом первой судимости, но достаточно для того, чтобы спокойно наложить лапу на все дедово имущество, каковое подлежало конфискации и отчуждению в пользу потерпевшей и города.
Формул я точно не помню. Что-то там было не так, и адвокатша говорила, что я могу взбрыкивать, но мне уже было все равно. Меня оглушили, как белугу колотушкой по башке, перед тем как распотрошить ее на предмет получения икорки.
Через полгода, уже в зоне, я получила письмо от Гаши. Она написала, что мэрия провела втихую какие-то торги, в результате которых Маргарита Федоровна Щеколдина приобрела в собственность наш участок вместе с домостроением, какая-то оценочная комиссия оценила в копейки и наши мебеля, и оружие, и книги. Так что, в общем, в доме все осталось на месте, сменилась только хозяйка. Молодым, Ирке и Зюньке, она вроде бы отстегивает свою казенную квартиру, где они и будут жить.
Новая хозяйка предложила Гаше за харчи, крышу и небольшое жалованье по-прежнему вести дом, но Гаша, конечно, отказалась. Гаша прислала и небольшую посылочку — сухие белые грибы, банку своего варенья и кусок солонины. Но я посылки так и не увидела, только расписалась за нее, все сожрали канцелярские.
Вот с этого Гашиного письма, как из зерна, проклюнулась, начала расти и набирать мощные соки моя тихая злоба. До этого, по крайней мере душевно, я представляла из себя нечто желеобразное. Ковырялась в тайниках своей души, скорбела и беззвучно поскуливала. Как же так? Разве такое возможно? За что? Ну, и тому подобное…
Что-то произошло со мной такое, что я поняла — могу переступить последнюю грань. За все. А главное, за несостоявшуюся жизненку. В которой у меня мог быть и беломраморный афинский Акрополь, и Колизей, и, возможно, даже Париж. И в которой никогда ни один чужой человек не мог бы как хозяин войти в наш с дедом дом. И в которой я просто была бы вольна. И может быть, уже бы втрескалась по-настоящему. И у меня бы уже был муж. Не просто для радостей, а — защитник.
Но все это у меня отобрали, нагло и бесстыдно, продали меня и предали, проведя, как слепую, и подтолкнув к тому краю, с которого проще всего меня было столкнуть.
И вот теперь я стала сама себя бояться. Того, что могу сделать. Того, что случится потом. Меня словно разрывало изнутри два желания: одно — неумолимо переть на родину, второе — удержать себя от этого, не допустить бесповоротного.
…Мой поезд волокся уже третьи сутки. Оказалось, что он был почтово-пассажирским и шел на Москву каким-то диким круговым маршрутом, через Вологду, Ярославль, подолгу стоял, пропуская скорые, на полустанках и разъездах, в вагоне изредка появлялись и сходили люди, пробовали заговаривать со мной, но я или молчала, или огрызалась, и меня оставляли в покое.
На третью ночь мы остановились возле платформы, на которой теснилось множество солдат, расхристанных, распатланных, хмельных, вопящих, с гитарами, чемоданчиками и бутылками. Проводница прибежала и сказала испуганно:
— Запирайся, девушка! Дембелей сажают! Я только представила себя и всю эту осатаневшую от свободы команду и запираться не стала. Взяла свой пакет, напялила пыльник и спрыгнула из тамбура, но не на платформу, а, наоборот, на промежуток между рельсами, где стоял нефтяной эшелон из цистерн.
Пошла вдоль путей к светившейся синим стрелке, выйдя с разъезда на неохраняемом переезде, свернула налево. Могла и направо. Мне было все одно.
Ночь была теплая, здесь уже явственно чувствовалось лето, и по обочинам проселка дурманно зацветала сирень. Небо было светлое, мглы не было, и я видела, что за обочинами лежит только плоское бесконечное поле в молодой озими, которая казалась не зеленой, а шелково-серой от росы. Где-то орали петухи, но жилья я не видела.
Через час проселок вывел меня на трассу с укатанным асфальтом. И ни машины, ни человечка. Когда стояли в Вологде, какой-то торговец с корзиной прошел по поезду, продавал кефир и хлеб. Кефир я уже выпила, а хлеб оставался, с полбуханки. Я села на столбик ограждения, вынула хлеб и стала есть.
Тут-то и появился этот грязный «КамАЗ» с прицепом. Он волокся натужно, загруженный пиленым лесом под завязку. Протащился было мимо меня, но потом тормознул.
Из кабины выпрыгнула тетка в спортивном костюме, сапогах и беретке, пошла ко мне. Она была толстая, пожилая и в очках.
Из-за баранки высунулся какой-то тоже немолодой водила и смотрел на нас.
— Ты что тут делаешь, золотко? — изумленно сказала женщина.
— Ем.
— Далеко собираешься?
— Не знаю, — подумав, сказала я.
— Ты что? — помолчав, вздохнула она. — Из зоны, что ли?
— А заметно?