Цоевы компаньоны курсировали где-то в районе Кзыл-Орды и под Ташкентом, занимались заготовкой каких-то специй, на фарфоровом заводе где-то в Корее была заказана и фирменная посуда, но Цой сказал, что открываться они будут не раньше осени, когда в Москве появится солидная клиентура, отдыхающая, как водится, летом.
Я нашла себе занятие — он заготовил пару рулонов прекрасной толстой ткани на оконные шторы, гранатового цвета, с розовыми фламинго, пожилая кореянка кроила и сшивала полотнища на ручной швейной машинке, и я тут же уцепилась за это — сказала, что буду помогать.
Цой был удивлен, но не возразил.
Я, как на службу, стала приходить к ним и была при кореянке как подручная. Цой в ресторанчике почти не бывал, мотался где-то по делам, кореянка была тихой и безмолвной, по той причине, что не знала почти ни слова по-русски. Она приветливо улыбалась мне и время от времени уходила на кухню заваривать божественно вкусный чай. Мы пили его с цукатами из хурмы. Я была счастлива оттого, что меня никто не тормошит, никто ни о чем не спрашивает, не требует решения как оперативно-тактических, так и стратегических вопросов относительно "Системы "Т".
Костяй тоже блаженствовал. Телоохранительные функции он с удовольствием исполнял, поставив на тротуаре перед входом столик под большим полосатым зонтом от солнца и целый день дуя пиво, которое он коробками покупал в ближайшем киоске.
Кореец мою историю с Гришкой прекрасно знал, в нашу бытность на территории он готовил для него отдельно, баловал какими-то особенными оладушками, ну а насчет того, как у меня умыкнули парня, его, думаю, ввел в курс Костяй. Как-то он, смотря на меня из своих щелочек, спросил:
— Прохо тебе, Ризавета? Все проходит, — помолчав, сказал он. — Совсем прохо не бывает. Всегда бывает кто-то, кому еще хуже. Вот, смотри…
Он кивнул за окно. На той стороне улицы стояли мусорные баки. На баках сидели голуби. Драная кошка таскала туда-сюда масленую бумажку и вылизывала ее. Аккуратненькая старушонка в линялом, теплом не по лету платьишке ковырялась палкой в баках, выуживая пустые бутылки и складывая добычу в авоську. Она старалась как-то ужаться, было ясно, что ей очень стыдно заниматься тем, чем она занималась. Старушка была очень похожа на учительницу географии из моей школы. Жалко смотрелись на ее тонких, как палки, ногах огромные драные баскетбольные кеды, явно подобранные тоже на какой-то свалке.
— Она приходит каждый день, — сказал Цой. — Живет где-то рядом. Наверное, нет детей. А может быть, есть, но нехорошие. Она старая, почти как я, Ризавета. А ты мородая. Ты хорошо кушаешь каждый день, носишь хорошую одежду. Ты здоровая. Надо радоваться. Приходит день, и ты живая — уже хорошо. Прошел день, и ты живая — совсем хорошо. Чего ты боишься?
— Я не боюсь, — разозлилась я. — Я просто не знаю, на кой я хрен на этом свете. Зачем я, понял?
Тебя послушать, так самая счастливая на свете какая-нибудь репа! Сидит себе в грядке и блаженствует, пока ее не выдернут. И вместо того чтобы тут мне философские антимонии разводить, ты бы лучше эту бабку накормил.
— Всех не накормишь. — Он вдруг засмеялся. — Я ей как-то десятку хотер дать… Она обидерась: «Я москвичка, а ты откуда приперся, чернозадый?»
Старуха ушла.
— У них все подерено, — помолчав, добавил Цой. — У каждой мусорницы — свои баки. Есть даже бригадир. Она сказара — такая у меня работа…
В конце концов кореец выставил меня из своей едальни.
Я рисовала форменки для официантов (предполагалось, что здесь будут вкалывать его юные соотечественники, исключительно мужчины) — черные кители со стоячим воротником плюс пилотки. Я даже притащила купленный в Мосторге образец ткани…
Но Цой сказал, что у меня есть мое дело, моя работа, а со своими проблемами он справится сам.