И вот я сидел и лупал глазами сперва в черную, а затем в серую мглу, укачиваемый шелестом дождя, до тех пор, пока там, в комнате, не послышался шорох, какая-то подозрительная возня, а потом Имант сдавленным шепотом попросил меня отворить дверь.
Когда он выбрался из зева комнаты, погруженной во тьму, я понял, почему он не мог сделать этого сам. У него были заняты обе руки, и более всего это походило на классическое похищение в одной сорочке.
На спящей барышне Июль были минимальные белые трусики, явно не отечественного фасона 50-х, и короткая маечка, практически не скрывавшая ее едва обозначенную грудь. Больше Имант ни о чем не позаботился, видимо, по полной невинности души. Ноги, ноги, ноги… Если бы сама Ким Бэссинджер увидела ларочкины ножки, она бы до конца жизни появлялась на люди исключительно в широких брюках. Сам Имант выглядел свеженьким, как муромский огурчик в утренней росе.
— Добился, чего хотел? — тихо спросил я.
Гибкие руки красноречиво обвивали его шею.
— Дим, — сказал он, глядя поверх русой макушки, — у меня уйма недостатков, но я лучше, чем ты обо мне думаешь. Не хотелось бы тебя разочаровывать, но… — он ухмыльнулся, — я проделываю это каждый год, меняя лишь предлоги.
— Не надоедает?
— У меня короткая память, — ответил он почти с вызовом.
— А она тебя любит?
— Говорит, что нет… — он скосил глаза на макушку возле своего подбородка. — Но… ты бы поверил?
— Для этого надобно знать русские сомнения русских баб! — воскликнул я, развеселившись. — Они гадают о своих чувствах после двадцати лет брака и пятерых детей! И потом, если леди говорит «да», то это не леди. Эй, погоди! А Ключ? Ты про меня забыл?
— Забыл, — честно сознался Имант. — И, по правде говоря, не только о тебе. Этот мир заслужил толику хорошей погоды. Будь любезен, подержи…
Ничтоже сумняшеся, он брякнул мне на руки свою драгоценную ношу и легко сбежал по деревянной лестнице вниз. Глянул наземь, вверх, по сторонам, сунул четыре пальца в рот и засвистал что есть мочи, по-хулигански или разбойничьи.
Спугнутые тучи прыснули в стороны, как застигнутые мыши, солнце ворвалось в образовавшуюся прореху, обрушив на Первого Принца Лета целый водопад золотого света. Только теперь я вспомнил, насколько он могущественный волшебник. Но это было еще не все!
Распахнулись Врата в июнь: слепящий тамошним светом прямоугольник, и в них потянулись, проскальзывая оттуда сюда, его пышногрудые крутобедрые соблазны. Отстраненной частью своего сознания я подумал, что вижу массовую эмиграцию обитателей пляжного июня как заключительный акт агрессии, замысленной златокудрым бронзовым богом. они невозмутимо миновали меня, неся на головах скудную поклажу и покачиваясь на ходу. Поток их был бесконечен, монотонен и неостановим, как океанский прилив. Афродита, спозаранку хлопотавшая на кухне, закричала и замахала на них полотенцем, но тщетно. Просачивались, покидая июнь и ничем не проявляя исконной вражды, поклонники «Пепси» и «Кока-колы», и футбольные фанаты, сопровождаемые звуками трещотки и криками «оле!», подергивающиеся в диковинном танце и несущие в июль свои татуированные тела. «Пятая колонна» громко ойкнула из окна и помчалась следом, размахивая оранжевым бикини.
— Эй! — окликнул я Иманта. — А ты не боишься, что в отместку она устроит тебе черемуховые холода?
— У меня пусть делает, что хочет, — великодушно сказал Имант, возвращаясь на веранду. — Я ей гамак повешу.
— Ключ, — напомнил я.
— Ах да, Ключ. Что же делать, я не могу взять его без разрешения. Лара… Ларочка, отпустим Диму? Можно, я возьму Ключ?
Не открывая глаз, она пробормотала что-то неразборчивое, нежное, где упоминалось его имя, и что всеми присутствующими было истолковано как определенное согласие.
— Август с Сентябрем вообще поженились, — в воздух сообщил Имант. — Объединили свои миры и царствуют вместе без проблем, не разбери поймешь кто где. Да, Ключ… Извини.
Простая душа, он и не подозревал, что чужая ноша — тянет. Я прислонился спиной к косяку, а Имант прошмыгнул обратно в комнату, взял из клетки сонную канарейку, дохнул ей в желтые перышки, чтобы разбудить, был клюнут в палец, рассмеялся… Потом вернулся на веранду, где мы, наконец, поменялись.
— Ну, — сказал он, — давай. Счастливо.
И двинулся в сторону ослепительного прямоугольника Врат, за которым ждал их обезлюдевший июнь. Глядя на его удаляющуюся спину и на ларочкину головку, склоненную на загорелое плечо, я вдруг решил, будто проник в сокровенный секрет ее грез, навеваемых шорохом дождя. О чем еще могла она грезить, как не о встающем из моря замке, чьи ступени лижет волна, а светлые стены украшены лишь ковром из непостоянных бликов. О замке, зовущем к себе, как морская раковина. О пустынных бесконечных пляжах и тропических цветах, об эоловой арфе, в конце концов! О возможности не раскрывая глаз уткнуться носом в горячее тугое плечо и где-то знать, что кто-то этим осчастливлен. И немудрено, что потом, дома, это вспоминается как сон, вновь и вновь возвращающийся под шелест дождя. И принимается за сон.