Окутавшее меня облако слегка рассеялось; и я поняла, что наступила тишина. Я прикрикнула на себя и попыталась сосредоточиться. Дядя подошел к плахе, снял дублет и протянул палачу, который бросил его себе за спину. Потом дядя отстегнул воротник и передал его человеку в черном. Терзавший меня холод стал еще сильнее, а когда дядя достал из внутреннего кармана рубашки золотой нобль и вручил его палачу, я задрожала всем телом. Палач глухо поблагодарил. Дяде следовало опуститься на колени, но он еще не закончил.
– Последняя просьба, – звонко и спокойно сказал он. – Будь добр, отруби мне голову тремя ударами топора в честь Святой Троицы.
Все дружно ахнули. Я ощутила комок в горле и вонзила ногти в ладони. Палач, сбитый с толку этой просьбой, слегка попятился, потом кивнул, но я увидела, что его глаза под черным капюшоном расширились.
Потом дядя посмотрел на небо, перекрестился и сказал:
–
Монахи запели по-латыни гимн, и яркий дневной свет затмила смертная тень.
–
Наклонив голову, чтобы не видеть дальнейшего, я эхом повторяла их слова.
Топор упал. Хотя я готовилась к этому, но знала, что никогда не забуду звук голоса дяди и его последнее слово на этой земле.
–
На следующей неделе в Лондон вернулся Джон. Наша встреча была сладкой и горькой одновременно. Звук его голоса, ощущение его объятий и прикосновения к его сонному телу доставляли мне невыразимую радость, но при воспоминании о событиях на Тауэр-ском холме у меня сводило живот; картина смерти дяди преследовала меня, отравляя счастье чувством вины. Перед отъездом Джон повел меня в собор Святого Павла, чтобы сделать вклад и заказать чтение молитв за упокой дядиной души. Когда я шла к алтарю, тяжело опираясь на руку мужа, мой взгляд упал на придел, в котором нас застал Сомерсет. Из страха перед герцогом я в тот же день написала дяде в Ирландию, отчаянно умоляя его о помощи. И он оказал ее. Теперь Сомерсет был мертв. И дядя тоже. Многое изменилось. Но еще большее осталось прежним…
Охваченная скорбью, я преклонила колени перед алтарем и помолилась за дядю… и за Сомерсета тоже.
Взяв Лондон, Уорик совершил по крайней мере одно хорошее дело. Он выпустил из тюрем заключенных, и отец Урсулы, сэр Томас Мэлори, вышел на свободу из Саутуорка, в котором провел четыре последних года, Элизабет Вудвилл постоянно откладывала суд над ним, боясь, что Уорик подкупит присяжных и свидетелей или что Мэлори сумеет доказать свою невиновность.
Когда церковные колокола прозвонили восход Венеры и на реку опустились сумерки, мы собрались в светлице Эрбера, чтобы выпить по чаше мальвазии. Старый Мэлори, ссутулившийся под бременем лет, поседевший и похудевший, безудержно радовался своей свободе.
– Я просидел в тюрьме десять лет, при двух королевах. Мало кто может этим похвастаться! – Он громко вздохнул и пригубил чашу, смакуя каждую каплю драгоценного напитка. – Вы не представляете себе, как приятно выбраться из трех каменных стен с решеткой, в которых ты провел столько времени… И тем не менее даже тюрьма идет на пользу такому сочинителю сказок, как я.
– Как это? – с любопытством спросила я.
– Понимаете, каждый раз, когда я должен был предстать перед судом, меня везли из Саутуорка в Вестминстер на суд королевской скамьи по Темзе на барке, которая приставала у моста. Поездки были достаточно частыми, чтобы я сумел запомнить этот пейзаж… – Он постучал себя по виску. – Поэтому позже, пересказывая историю похищения королевы Гвиневеры, я придумал, что сэр Ланселот, торопившийся спасти королеву, спустился в Темзу с моста, переплыл с лошадью на южный берег и исчез на равнинах Суррея…
– Это было в добрые старые времена, когда рыцари освобождали своих дам, – с улыбкой сказал Джон, обняв меня за плечи. – А сейчас дамы освобождают своих рыцарей. Верно, Исобел? – Он поднял чашу в мою честь. – Надо же, как изменилась жизнь…
Сэр Томас смерил нас задумчивым взглядом: