Цагеридзе никогда не сомневался, что победителями выйдут люди, - иначе зачем бы и ввязываться в этот жестокий бой со стихиями? - но боль, какая-то глубинная, затаенная душевная боль все же не покидала его и все усиливалась по мере приближения решительного часа. Когда-то он в гневе крикнул Василию Петровичу: "Миллион за сто тысяч я не заплачу. Если я сделаю это, я застрелюсь!" Эти его слова в последние дни все чаще приходили на память, как бы выспрашивая у совести: "Ты спокойна?"
"Ночь перед боем", ночь больших размышлений и крутых перепадов настроения от чувства щемящего одиночества до жадного желания унестись в свободном полете вслед за стаей птиц - эта ночь заставила бы Цагеридзе, быть может, больше, чем когда-либо, переспросить себя: "А что, если..." Но песни отняли у него тяжелые мысли, тревожные слова и принесли ему, вдохнули светлую силу. Они наполнили его человеческой гордостью: "Могу!"
И даже когда последняя песня, немного грустная, напомнившая Цагеридзе грузинскую "Сулико", оборвалась на полуслове, а звездочка костра стала медленно тускнеть и гаснуть, - он все еще сидел взволнованный, счастливый и думал: "Ах, хорошо быть человеком!.."
Он дождался рассвета, узкой полоской серого тумана словно бы отделившего Ингутские перевалы от нависшей над землею тучи, грузной, насыщенной сыростью. Потом, на горизонте, он стал различать уже и островерхие лиственницы, пока еще не одетые юной хвоей. Открылся остров, засеянный прутьями мелкого тальника и с оползшими, приосевшими грудами снега, надвинутого сюда тракторами с реки. Вся протока от дамбы и до конца запани тускло поблескивала мелкими лужицами воды. А по ту сторону дамбы, в главном русле реки, лед лежал сухой, но был весь в пятнах, в дырах, иссеченный динамитными шашками. Там вода впиталась в толщи снега, стекла в пробитые взрывчаткой отверстия, разрыхлила лед, сделала его хрупким, игольчатым.
А серый, рассеянный свет разбегался по небу все быстрее, быстрее. И тучи теперь не казались сплошной черной махиной. Отдельные, тугие, они слегка волновались и ползли, ползли все на восток и на восток, навстречу желтоватой заре, начинающей теплить далекие горные цепи.
Обрыв берега был всего в двух-трех шагах. Цагеридзе видел, как плещется внизу, отбиваясь от скалы угловатыми струями, бурливый поток Громотухи, а затем уходит за дамбу, сваливаясь многоступенчатым водопадом. Отсюда, сверху, было отчетливо видно, насколько лед в протоке, в запани, толще и крепче, чем в главном русле реки. Цагеридзе с торжествующей радостью подумал: "Нет, нет, эту ледяную крепость не сорвешь и не сдвинешь никакой силой!"
В тесной расселине скалы, обращенной прямо на юг, среди пучков прошлогодней травы, он заметил оранжевый бутон махрового лютика - "огонька", как их называют в Сибири. Огонькам цвести было еще не положено, очень рано, но этот поторопился.
Рискуя сорваться с обрыва, Цагеридзе спустился в расселину и осторожно сощипнул цветок. Выбраться наверх оказалось еще труднее - одна рука теперь была занята, и Цагеридзе долго царапал пальцами по земле, помогая себе локтями, пока боком не выкатился на скалу.
"Ну вот, Нико, ты поступаешь совершенно как мальчишка, - весело подумал он, рассматривая тугой бутон. - Ты мог бы сейчас искупаться в ледяной Громотухе и даже вообще сломать свою драгоценную голову. Для чего тебе понадобился этот цветок?"
Но он почему-то все же не бросил его, а бережно держа в руке, тихонько пошел к поселку.
Костер за Громотухой погас. Над лесом не вился даже легкий дымок.
Теплый ветер "Мария" дул теперь в спину Цагеридзе, обгонял его и раскачивал тонкие вершинки молодых сосен. Почти у самого поселка, где сходились дороги, ведущие одна от берега Читаута и другая - от перехода через запруду на Громотухе, Цагеридзе нагнал Куренчанин.
Лицо у Михаила было опавшее, землистое, как часто бывает у людей после тяжело проведенной бессонной ночи. Он вяло поздоровался с начальником и, не сбавляя шага, стал обходить его.
- Эй, Куренчанин!
Михаил остановился.
- За Громотухой был? - Цагеридзе теперь уже точно знал: именно Куренчанин, конечно же он, дежурил сегодня ночью на наблюдательном пункте. Это ему пела свои волшебные песни какая-то девушка.
- За Громотухой, - подтвердил Михаил.
- Хорошие, очень красивые были песни, - с лукавинкой щурясь, сказал Цагеридзе. - Всю ночь я над Читаутом просидел, ай, будто на Квириле соловьев слушал!
- Песни были красивые, - согласился и Михаил. Но лицо у него было каменное.
- Что я прошу? - сказал Цагеридзе. - Я прошу, Куренчанин, отдай этот цветок девушке. Первый огонек весны. В этом его цена. Никто еще не приносил в поселок огоньков. Пусть этот цветок будет девушке платой за превосходные песни и памятью о счастливом, втором "огоньке" - о костре, который погас на рассвете.
Михаил обиженно повел плечами. Скривил губы. Резко ответил:
- Ну, так сами его и отдайте!
- Нет, я хочу, я прошу тебя, Куренчанин, - сказал Цагеридзе весело. Подошел, сунул Михаилу цветок, толкуя для себя его замешательство совсем по-другому. - Сделай, пожалуйста, как я прошу!
11