– Позволительно, Толька, сегодня тебе все позволительно. Так вот я – Хромов. И весь сказ. Хромов. А если угодно, зови меня Славиком. Тебе и это позволительно. Славик, – Хромов захохотал. Он уже взял было баночку с водкой, но снова поставил на стол, а отсмеявшись, выпил, не чокнувшись. – А ведь ты, Толька, еще влюбиться можешь. Точно говорю. Есть ли у тебя какие мужские достоинства, мне неведомо, да и плевать мне на них, но влюбиться ты можешь. Но знаешь, Толька, уж больно много тебе зарабатывать надо, чтобы какая-нибудь завалящая бабенка на тебя посмотрела с интересом. – Хромов помолчал. – Вот скажи мне, Толька, ты эгоист?
– А вы? – игриво спросил Кныш, окончательно решив больше не обижаться, поскольку его обиды только тешили Хромова.
– Эх, Толька, Толька... Даже пьяный боишься сказать то, что думаешь... Страшно тебе живется, еще похуже, чем мне... Все в себе носишь, а? Надорвешься, Толька, помяни мое слово, ох надорвешься.
– Как-нибудь! – беззаботно сказал Анатолий Евгеньевич, разливая остатки водки. – Как-нибудь! – повторил он, и глаза его сверкнули зло и трезво.
– Умом тронешься, – Хромов вытер ладонями красные слезящиеся глаза, потом для верности протер их рукавом, внимательно посмотрел на Анатолия Евгеньевича и повторил: – Умом тронешься. И сейчас не блещешь, а то вообще... Смеху-то будет, господи, вот смеху-то людям будет!
– Станислав Георгиевич, зачем же вы другу так говорите, слова нехорошие подбираете... Знаете, у меня ощущение, что мы собрались не для того...
– Друг?! – удивился Хромов. – Толька, да какой ты мне друг? Ты, Толька, собутыльник! И всегда останешься собутыльником. Выше тебе не подняться. Мне один черт – с тобой ли пить или вон с той лошадью, что под окном ходит! Только лошадь не пьет, а ты, я смотрю, пьешь как лошадь. Да ты не обижайся, Толька. На меня невозможно обидеться, не тот я человек...
Хромов задумчиво погрузил алюминиевую ложку в банку с икрой, набрал с верхом, сунул в рот и начал жевать, невидяще глядя перед собой прозрачными глазами. Анатолий Евгеньевич брезгливо рассматривал его седую щетину на красных щеках, перекрученные уголки воротника рубашки, обрывок какой-то лоснящейся ткани, которая лет двадцать назад была, возможно, галстуком, смотрел на светлые и прямые ресницы Хромова и испытывал странное чувство удовлетворения. Нет, таким он никогда не будет – это Кныш знал наверняка. И то, что кто-то оказался слабее его, кто-то не выдержал схватки с самим собой и сдался, потерпел такое вот сокрушительное поражение, наполняло его душу гордостью за самого себя.
– Что, Толька, неважный у меня вид? – вдруг спросил Хромов трезвым голосом. – Неважный... Я знаю... Ты не поверишь – лет пятнадцать назад я был первым пижоном на Острове! Брючки, галстучки, штиблетики, запонки... Боже, сколько было суеты, забот, тщеславия, сколько было довольства собой! А сколько было планов и надежд... Не жди, Толька, ни планов своих, ни надежд не раскрою, сейчас они только смех вызовут, только смех. Не поверишь, жена у меня была и сын... Нашлась все-таки одна дура, клюнула на мои запонки и штиблетики...
– Где же она сейчас? – спросил Анатолий Евгеньевич, скучая, прикидывая, как бы это половчее удрать от Хромова.
– Черт ее знает... Ушел я от них. Сложил запонки в чемодан, галстучки, – Хромов подергал себя за лоснящийся лоскут, – этот тоже в чемодан положил и ушел... А сейчас спроси у меня, Толька, почему ушел... Ну! Спроси! Нет, ты спроси!
– Скажите, Станислав Георгиевич, почему вы все-таки ушли от жены, от сына? – послушно проговорил Анатолий Евгеньевич.
– Эх, Толька... Ушел, как уходят с работы, как переезжают в другой город и бросают тот, в котором жили до сих пор, как уходят со старой квартиры на новую... Показалось мне, Толька, что достиг я предела, что ничего уже со мной больше в жизни не будет, никого у меня уже не будет, что вот только эта жена, этот сын, и все, и навсегда, и до самого конца... И жить я при них буду, и помирать у них на руках... В общем, мир земной и беспредельный вроде бы как сошлись клином. И показалось мне все это... Ты вот дай мне, дай человека, на которого я бы мог молиться по ночам, пусть по пьянке, но молиться. Хочу молиться, Толька! Не веришь?
– Так вы... того... верующий? – глаза Анатолия Евгеньевича округлились, и щеки залила бледность.
– Дурак ты, Толька... Ну какой же я верующий... Я молиться хочу, потому что пусто вот здесь! – Хромов гулко постучал кулаком в пухлую грудь. – Понимаешь – пусто! Опереться не на что. А ты дай мне человека! Дай! – все громче требовал Хромов от оробевшего Анатолия Евгеньевича. – Не можешь, – удовлетворенно проговорил он, – никто не может...
– Станислав Георгиевич, вы такие вопросы задаете... Неужели вы в самом деле молились бы на человека, если бы он жил рядом, если бы вы здоровались с ним по утрам, если бы он по рюмке иногда с вами пропускал... Нет, Станислав Георгиевич, не станете вы молиться на живого человека. Стоит ему один раз неосторожно чихнуть, и у вас пропадет всякое желание бить поклоны.